«Я когда-то мечтал заняться наукой, защитить диссертацию, и вот… тупею здесь, в цехе. Тут как между молотом и наковальней: сверху давят — давай план! Снизу жмут — давай заработок. Я тупею. Перезабыл все науки, что изучал в институте. Здесь они по существу не нужны. Чтобы выписывать наряды, огрызаться на планерках, подтаскивать заготовки, ругаться со снабженцами, — высшей алгебры, как говорится, не надо. Уходить… Уходить отсюда, пока не поздно! Уходить в отдел. Кем угодно: конструктором, технологом, экономистом. Врагу своему не пожелал бы такой работы, как здесь. Будто тебя поджаривают на сковороде… Духота! Вентиляторы пробиваю второй год и не могу пробить…»
Багратион, ведя потрескивающий электрод вдоль планки и приваривая ее к площадке виадука (воздух дрожал над красным остывающим швом), чувствовал, как ноют, мозжат кости искалеченной ноги. Иногда боль становится настолько сильной, что хоть кричи. И тогда невольно, в который уже раз, вспоминается та первая, жгучая и жуткая боль… Это был бой за горный перевал. Перебегая от камня к камню, от скалы к скале, они стреляли друг в друга: Багратион и стрелок дивизии «Эдельвейс». Они охотились друг за другом, укрываясь за выступами скал и за камнями. Каждый зорко ждал оплошности другого. Короткими очередями они пригибали друг друга к земле, бросали на острые камни; пули с визгом вспарывали воздух, чиркали о гранит и улетали в ущелье, чтобы обессилеть и упасть на дальних склонах.
И вот когда Багратион перебегал от одного укрытия к другому, в незащищенную его спину ударил второй автоматчик, скрытно обошедший увлеченного боем русского солдата. И он всадил в сержанта Свиридова целую очередь…
Лечили долго, оперировали, резали, вытаскивали из тела позеленевшие пули… И нога, если ее не натруждать, — ничего, жить можно. А вот как натрудишь…
«Но опять же без работы — какая жизнь? И зачем она мне тогда, жизнь?.. Без бригады, без цеха, без таких вот авралов? Аврал — он тот же бой. Тут все кипит, тут чувствуешь, что живешь, что нужен… Ведь машина-то наша, как хлеб, нужна. Формовщики, поди, ждут ее не дождутся, им, может, потруднее, чем нам, для них она, матушка, — спасение!»
«Подсчитать бы, которая это машина у меня. Может, уже тысячная?.. Вот бы собрать в кучу все, что я переворочал за целую жизнь… ого-го, получилась бы гора! В цех бы, поди-ка, не влезла!..»
«Как там дома? Как мои огольцы?.. Эх, поставить бы парней на ноги, успеть бы до того, как придет беззубая!.. Чтобы путевыми стали. Учились бы… вот как Андрюха наш, практикант. Работящий, однако, парняга. Хватка наша, рабочая…»
«А на дворе-то, гляди, опять ночь. Старуха опять заворчит — тебе всегда больше всех надо!.. Молчи, старая, молчи. Ничего ты в наших мужских делах не смыслишь! Не пью ведь я, не гуляю, не шатаюсь где попало. Работаю. Машину клепаю. В мыле вот весь. Рубаху хоть выжми…»
Усталость… Ей подвержено все, даже металлы. Если стальную проволоку сгибать и разгибать в одном и том же месте, то сталь устанет, между ее кристаллическими решетками и атомами исчезнут силы сцепления, и наступит усталостное разрушение, проволока сломается.
Так вот, если напильник, например, или молоток, или сама машина, которую собирала бригада, — могли бы думать, то, наверное, они бы думали так:
«Я — драчевый напильник, я устал. Устал сдирать шкурку с железных штуковин, я горячий от трения, зубы мои притупились…»;
«Я — слесарный стальной молоток. Я устал колотиться лбом о железный затылок зубила. У меня болит от этого голова…»;
«Я — машина. Меня собирают. Я вся истерзана, изрезана пламенем сварки, иссверлена сверлами, стянута болтами и гайками. Мои механизмы пока еще мертвы, я пока как бы сплю. Мне еще многое нужно, чтобы я ожила, зашевелилась, задышала. Я только-только рождаюсь. Трудно рождаюсь. Я устала…»
Пригоняя крышку, Геннадий думал о том, что он очень устал, что шестые сутки толком не спит, так как ночами приходится пересчитывать задание по технологии. Иначе нельзя. Иначе «хвостов» не оберешься… И все из-за этой штурмовщины проклятущей! Вот ведь ему, Геннадию, и нравится здесь, нравится сборка машин, интересно. Но уж очень тяжело в конце месяца, вот как сейчас. Духотища, жарища, потом обливаешься, ноги как чужие. А ведь любая работа, будь она трижды интересной, если она изматывает, может осточертеть.
И еще Геннадий думал о Магде, о том, что рано или поздно, а придется задать себе вопрос: «Ну, а дальше что? Захочет ли Магда, сможет ли приехать навсегда? И каково ей здесь будет: без родителей, без братьев и сестер, которых она так любит?.. Не была ли наша дружба обречена с самого начала?.. Не было ли это все ошибкой?.. Горькой ошибкой?..»