Петр, шедший в это время по улице, остановился, прислушался.
В хороводе закатисто смеялись, пиликала гармоника, и несколько голосов снова подхватили:
Петра передернуло. В голову будто пьяным хмелем ударило.
— Разойдись, рас-таку вашу!.. — загремел он на хоровод и, выхватив из кобуры револьвер, открыл стрельбу.
Перепугавшись насмерть, все бросились бежать в разные стороны. Послышались крики парней, визг девок, топот ног. Бежали кто куда — в ворота, в сени, на огороды, вдоль улицы. А пальба все продолжалась, и гулко отвечало ночное эхо. Хлопали двери, из молчаливых изб выскакивали мужики, из окошек высовывались чьи-то головы. Дети, проснувшись, подняли плач, залаяли встревоженные собаки. Кто-то кричал, что опять приехали стражники. Это известие вихрем понеслось дальше и переполошило все село.
Больше терпеть не было никакой возможности. На второй день собрался сход. Мужики долго спорили, как избавиться от Петра. Наконец решили исключить его из общества, а тех, кто сидит в тюрьме, вернуть обратно. Составили приговор, подписали и подали при прошении земскому начальнику.
Через несколько дней на имя старосты пришла повестка. В ней было указано время, когда все правомочные должны собраться на сходке. Народу сошлось много. Приехал земский начальник, сухой и желчный старик, с маленькой французской бородкой.
— Вы что это тут затеяли? — едва переступив порог сходки, закричал он. — Требуете вернуть обратно государственных преступников, а честного и заслуженного человека изгоняете из общества! Да как вы смеете! Я на вас губернатору донесу! Он вас, бунтовщиков, в Сибирь выселит!..
Мужики, повесив головы, задумались. Земский уехал.
— Подкупил, подлец, земского, подкупил! — сказал наконец кто-то.
— А коли так, то надо своими средствами действовать, — раздались робкие голоса.
И хотя об этом было упомянуто как бы мимоходом, но народ принял это как решение, и оно втихомолку расползлось по всему селу. Все стали ждать, что кто-то, неведомый, раз навсегда рассчитается с их врагом. И частушка отметила это решение:
пели парни.
Почти каждый день люди спрашивали друг друга:
— Жив еще Порченый-то?
— Пока чебушится.
После побоев Матрена, очнувшись, почувствовала острую боль во всем теле, горевшем, как в огне. В горле что-то застряло и мешало дышать, губы слипались от запекшейся крови.
К груди припал головкой Яшка и, дрожа, умолял:
— Мамонька, не умирай… Как буду без тебя? Мамонька… миленькая… оживись… Не кидай меня…
И от ласковых слов сына безграничною жалостью наполнялось сердце матери. Хотелось жить.
— Сынок… воды… — едва простонала она.
Яшка поил мать, руки его тряслись, вода плескалась из чашки. Он кое-как обмыл ей лицо и перевязал его тряпками.
Пролежала Матрена несколько дней. Никто за ней не ухаживал, кроме сына. Раны на лице и выбитый глаз лечила примочкой из сенной трухи.
Наконец встала. В груди будто что-то оборвалось. Нельзя было нагнуться, от жгучей боли захватывало дух.
«Печенки, видно, отбил», — грустно решила Матрена.
В ушах звенело, голова наполнилась какой-то тяжелой мутью, и, путаясь, бессильно бились мысли. Трудно было разобраться в том, что произошло со времени прихода мужа. Дикий, безобразный кошмар прожитой жизни не укладывался в больном мозгу.
Терзало ее и то, что сын совсем извелся: похудел, кожа на лице стала прозрачной, в черных глазах светились грусть и робость. Не стало ему житья. Оставаться дома — он боялся отца, а на улице набрасывались ребятишки:
— Порченов сын. Батька твой — душегуб…
Дома Петр был мрачен и молчалив. При виде изуродованного лица жены в душу его прокрадывалось что-то тревожное. Если что нужно, буркнет слово и сам отвернется. Ее он больше не бил, боясь, «как бы канители какой не вышло».
После того, как Петр засадил отца в острог, Матрена стала бояться мужа еще больше: он стал для нее зверем, с темной, непонятной, как бездна, душой, неизвестно что замышляющей.
Но страшнее всего бывало по ночам. В избе непроглядный мрак. На дворе бушует ветер. Бьются о стекла капли дождя, стучат ставни, как будто чужая рука отворяет их. Качаясь, шумят деревья, кто-то протяжно воет, хохочет.
Матрена, вздыхая, крестилась.
Рядом с нею, в кровати, почти всегда пьяный, громко храпя, лежал чужой, враждебный человек. Иногда он стонал во сне и скрежетал зубами, неизвестно кому грозясь:
— Зарежу… Зарежу — и больше никаких!..
Просыпаясь, муж грубо обнимал ее больное тело.
Она не сопротивлялась, отдаваясь ему с чувством омерзения, дрожа от страха.
Наступил канун престольного праздника. Петр, разгулявшись, просидел у шинкаря до поздней ночи. Вышел от него совсем пьяным и окунулся во тьму, точно нырнул в прорубь болотного пруда, в стоячую темную воду, навсегда отравленную коноплей. Он остановился посреди улицы, соображая, куда идти.