– Да, – сказал старый Зуон уже в седьмой раз за утро, – деньги – полезная вещь. Столь же полезная, как письмо или общественная клоака. Как веревка и ткань, как долото и гончарный круг. И я еще помню, как все эти чудеса – не считая гончарного круга – вошли в мою жизнь, или отца моего, или деда. Тебя они окружают сызмальства, и ты не знаешь, как было без них. Рычаг да точка опоры, рычаг да точка опоры – вот что помогало возводить каменные стены и целые города. А мне, как простому человеку, делающему простую работу, подай веревку и глиняную трубу – больше ничего и не надо. Итак, – пальцы старика с глиной под ногтями сжали колени, – ты отправляешься в путешествие, Бейл. Барон Альдамир хочет, чтобы мой доверенный человек приехал к нему на юг осмотреть сады – хотел бы я знать, насколько они велики, раз он намерен собрать столько мячиков – и приглядеть за отправкой. Так делаются дела у знатных людей – значит, и нам, простым горожанам, привыкать надо. Ступай в гавань. Вещи твои уложены, рекомендательное письмо к его милости я тебе дал. Корабль отплывает после обеда, но ты приди загодя, ведь точного времени для отплытия и прибытия судов у нас пока не заведено. Ступай, мальчик мой!
Бейл со всем восторгом восемнадцатилетнего парня, которого облекли доверием и отправили в странствие, встал все с той же усмешкой (от волнения? Да!) и вскинул котомку на плечо.
– Ты будешь мной гордиться, Зуон, обещаю! Спасибо тебе!
– Что ж… времена у нас жестокие, варварские, а ты едешь на жестокий варварский юг. Тем, что ты будешь делать в пути, гордиться, может, и не придется. Сделай об этом зарубку на глине, – эта поговорка была в большом ходу у колхарийских гончаров. – Главное, чтобы ты сделал меня богатым!
Бейл был парень крепкий, с черной порослью на подбородке (усы у него пока не росли). Плечи у него развернулись от рубки дров – сосновых для обжига простой посуды, вязовых и хикори для треножников и глазурованных фигурок. На руках наросли мускулы от работы с глиной. Он смахивал на молодого медведя (лет через двадцать его плотная фигура грозила обрасти жиром, но теперь лишь прибавляла ему обаяния). Он знал, что всем нравится, и потому всё в его жизни спорилось. Он обулся в сандалии с ремешками до колен, прошел по черепкам к двери, нагнул курчавую голову под притолокой. Делать это ему не требовалось, но один черный, очень красивый парень, проработавший у них месяц, пригибался каждый раз, и Бейл перенял у него этот жест, хотя его собственные медовые кудряшки (отец его облысел в двадцать пять) едва доставали до притолоки. Продев большой палец под пояс, он поправил повязку, пропущенную между ног и дважды обернутую вокруг бедер, и вышел на ухабистую улицу.
Здесь, среди рыбных лотков, винных погребов, дешевых таверн и бедных жилищ, теснилось с полдюжины гончарных мастерских – треть от того количества, что имелось пятьдесят лет назад, отчего улица называлась Гончарным рядом. Соседняя улица, где помещалось на семнадцать гончаров больше, именовалась, как ни странно, Рыбачьей.
Спина под котомкой сразу вспотела. Бейл быстро шел по улице (на солнечной стороне ярко белели стены, на теневой медленно сохли замусоренные лужи). Суда отчаливали обычно утром или вечером, теперь же было не больше трех часов пополудни. Улочка вывела его на Старую Мостовую, впятеро шире и втрое более людную: по ней катились повозки и шагали купцы с поднятыми капюшонами или с зонтиками от солнца. Конец улицы упирался в гавань, почти пустую в самое жаркое время дня.
Вон он, его корабль!
У ближней таверны, где валялись устричные раковины, сидели под пестрым навесом три матроса и грузчик, занятые какой-то бесконечной игрой. Бейл, скинув котомку на ракушки, сел за свободный стол. Из занавешенной ниши слышались голоса двух женщин. Бейл не вслушивался: их разговор начался еще до его прихода, продолжался, пока он пил свой холодный сидр – все три кружки, – и еще не закончился, когда он пошел взглянуть на корабль.