— Таки протер! — удивляется отец, собирает в межбровья гнев и точь-в-точь повторяет то, что всегда слышу в таких случаях: — У тебя и железо не заржавеет!
А мне жалко становится себя: разве же я виноват, что эти чертовы подковки протираются через несколько дней?
— Тебе надо покупать железные, только железные сапоги, — продолжает отец осматривать обувь.
Я сразу же прикидываю в голове: «Вот если бы в самом деле разжиться на железные сапоги! Им бы износу не было! Подмотай больше онуч и роскошествуй на льду без опаски».
— А это что? — отец трогает каблук, который почему-то начал качаться. Отцовский глаз сначала смотрит на меня, потом на кровать, где, свернувшись, дремлет ремень, и снова на меня. — Чего же губы зашнуровал? Что это?
— Каблук, — безнадежно вздыхаю.
— Сам знаю, что каблук! — становится грозным голос отца. — А чего это он нацелился на поповскую леваду?
Кто же его знает, чего он туда нацелился? Я пеку раки, снова вздыхаю, уменьшаюсь, и душа моя уменьшается, а в мыслях все равно на миг оказываюсь на поповской леваде, где каток так калечит мои сапожки. Нет, видно, ничего стоящего не получится из меня, придется идти в сапожники-латальщики. Пока я, впав в безнадегу, позорю себя, во дворе откликается Рябко. О! Иногда даже гавканье может показаться музыкой! Из моих мыслей сразу вылетают и сапожничество, и страх.
— Кто-то идет, — откликнулась мать. — Выйди, Афанасий, потому что разве долго доброму человеку наскочить на столб овина?
Отец выходит. Я веселею, торопливо берусь за книгу, а мама, жалея меня, улыбается:
— Не пора ли уже тебе, болтун, пожалеть и сапоги, и ноги?
— За ноги, хотя я их летом бью, никто не ругает меня, — бормочу себе под нос. — Кабы-то у нас была одна цена и ногам, и сапогам!
— И скажешь такое, — рассмеялась мать и повернула ухо к дверям: в овине аж зазвенели чьи-то промерзшие сапоги — кто-то долго на морозе ходил.
Скоро в хату вошел отец со своим коренастым братом Яковом, сила которого ощущалась даже в складках кожуха.
— Добрый вечер! — здоровается дядька Яков, непослушной десницей расстегивает кожух и ставит на стол две зеленые бутылки с пивом, что стало льдом. — Ну и мороз взялся на ночь — аж шипит. Не поставишь ли, Анна, это пиво в печь? — кивает на бутылки.
— Можно и в печь, — удивляется мать, чего это пришел к нам дядька Яков, который через свою машинерию и на свет божий не показывается.
Талант моего деда более всего унаследовал дядька Яков — он был и кузнецом, и слесарем, и столяром, и стельмахом, и токарем. Никакая стоящая железяка, которая попадала в село, не миновала его рук. В войну он добрался и до снарядов — выбирал из них начинку, а со стали варил лемеха. На таком деле с ним случилась беда: один снаряд разорвался, развалил кузницу, отрезал и куда-то дел четыре пальца левой руки мастера. Ох и жалел за ними дядька, придя в сознание, и все просил родню разыскать их во дворе и огороде.
— Вместе они работали, так пусть бы вместе и отдыхали, — говорил дядька и клял тех люциферов, которые додумались втыкать в железо смерть. — Их бы, извергов, заклепать в то железо и выстрелить на океан.
Когда зарубцевалась его левая рука, когда он как-то научился орудовать обрубком руки, — снова взялся за снаряды, потому что людям надо было пахать землю. Правда, теперь дядька Яков колдовал над снарядами не в кузнице, а на огороде, потому что если бы снова что-то случилось, — жалко было бы кузницы и особенно нового кожаного меха в ней…
Много лет тому, когда отец был еще парнем и работал в лесах князя Кочубея, дядька Яков занял у него на хозяйствование тридцать рублей. Но теперь дядька усомнился, следует ли ему возвращать эти деньги. Пять рублей он принес сразу по приезду отца, положил их на стол и заговорил не так к родне, как к мелкой голове мелкого царя:
— Вот вам, брат и жена брата, золотая пятерка, хлеба себе прикупите или что-то на хозяйство. А как дальше нам считаться, — сам не знаю; трудное это дело: за царя были одни цены, теперь — другие.
— Не такое оно и трудное, — сказал отец. — За царя корова стоила у нас тридцать рублей, и теперь — тридцать.
— В самом деле? — удивился дядька. — Надо как-то пойти на ярмарку сверить цену, — он второпях начал собираться домой и после не заходил к нам.
— Все цену сверяет, — насмешливо говорил отец, когда заходила речь о давнем долге…
Теперь дядька Яков не прячет своих узковатых глаз, и у матери просыпаются надежды.
— Так как вы поживаете в этих хоромах? — бухает дядька Яков промерзшими сапогами. — Привыкли ощупью ходить? А чего доливка осела — не от богатства?
— Да нет, от злыдней. Они ночью гарцуют по хате и все спрашивают, когда ты придешь и потрясешь мошной, — оживают чертики в отцовских глазах. — Что-то ты, Яков, очень веселый сегодня. Обманул кого-то?
— А чтоб тебя! Узнаю своего искреннего брата, — засмеялся дядька, и засмеялись на его лице все оспинки. Но мужчина не сокрушается ими, а иногда с улыбкой говорит: «Имел себе когда-то ничего лицо, но бес подлатал его решетом».
— Так откуда к тебе радость пришла? — насмешливо допытывается отец и даже на меня смотрит веселее.