Не обижайтесь на то, что меня больше не привлекает перспектива еще целый год заниматься Вашей профессией, и вообще Вы не должны принимать мое дезертирство лично на свой счет или тем более как оскорбление. Просто я никакой не солдат и никогда им не стану, и мне вряд ли придет в голову упрекать Вас в том, что Вы не столяр и, возможно, не знаете, что такое царга[116]
и уж, тем паче, как ее делают. Разумеется, я знаю — прошу Вас всегда иметь это в виду, — что хотя и существуют законы, по которым можно заставить человека на год с четвертью быть солдатом, но нет таких, по которым можно заставить кого бы то ни было разбираться в царгах, и, конечно же, я понимаю, что мое сравнение „солдат — столяр“ хромает. Ну и пусть себе хромает, и если уж есть закон, принуждающий меня еще целый год скучать самым кошмарным образом, то настоящим сообщаю Вам, что я этот закон нарушаю. Меня огорчает то, что я сообщаю это Вам, славному, симпатичному и чуткому начальнику, я, разумеется, предпочел бы причинить неприятность, которую, возможно, причиняю Вам, какому-нибудь дрянному и грубому офицеру. Вы не раз спасали меня от наказания, меня, столь плохо разбирающегося в абсурдных воинских предписаниях. Вы так сочувственно улыбались по поводу множества моих глупостей, раздражавших моего унтер-офицера и даже моих товарищей, так сочувственно, что я подозреваю в Вас тайного дезертира, и Вы опять-таки не должны принимать это за оскорбление, а скорее за комплимент. Скажу кратко: как шеф Вы были даже лучше моего мастера, но то, что предоставили Вашему подшефному Вы или, точнее сказать, армия — было просто невыносимо. Это относится не к еде или карманным деньгам, а ко всей этой невозможной деятельности, которая называется: „убивать время“. И я просто не желаю больше убивать мое время, я хочу пробудить его к жизни — не больше и не меньше.Одно только было разумно и доставило мне удовольствие: когда нас использовали в течение четырех дней для ликвидации последствий наводнения в Обердуффендорфе. Когда мы гребли на надувной лодке от дома к дому и доставляли отрезанным от мира жителям Обердуффендорфа горячий суп, кофе, хлеб и „Бильдцайтунг“, на многих лицах светилась благодарность, и это приносило удовлетворение, но, помилуйте, господин капитан, разве не будет зловещим или даже кощунственным дожидаться очередных катастроф, чтобы найти смысл в армейской службе?
В надежде, что Вы поймете некоторые из моих мыслей и сочтете мои мотивы вескими, остаюсь уважающий Вас Ваш…»
ПРИЗНАНИЕ УГОНЩИКА САМОЛЕТА
Рассказ, 1977
«Товарищ Господин, после обстоятельных консультаций с той инстанцией, которая контролирует мои низменные инстинкты — должен признаться, не всегда успешно, — после интенсивного, вконец меня измотавшего вслушивания в то внутреннее пространство, что я хотел бы именовать своим гражданским сознанием, я решил во всем сознаться.
Да. Я пытался угнать самолет. Да. При этом я использовал огнестрельное оружие, и пусть оно было всего лишь подделкой — немножко дерева, много ваксы, — но призвано было внушить страх. По счастью, его у меня отняли еще прежде, чем я мог бы пустить его в ход. Я прошу Вас, товарищ Господин, обратить внимание на мою формулировку „прежде, чем я мог бы пустить его в ход“, и не обвинять меня в связи с этим в формализме — ведь как можно всерьез пустить в ход поддельное оружие из дерева и гуталина? Данная формулировка отнюдь не означает, что я действительно пустил бы в ход оружие или хотя бы намеревался это сделать; для меня это оружие выполняло исключительно функцию ключа, нет, мне не хотелось бы возводить поклеп на такой достойный инструмент, как ключ, нет, оно выполняло для меня функцию отмычки, с помощью которой я хотел вломиться в священную зону, доступную лишь иностранцам и особо заслуженным товарищам. Можно ли совершить что-нибудь более предосудительное? Нет. Движущей силой при этой попытке угнать самолет — а я не делаю никаких оговорок и прошу поступить со мной по всей строгости закона — явилось нечто такое, что раньше принято было называть страстью, и более того — разумеется, это удваивает мою вину и потому закон должен покарать меня с удвоенной силой — страстью к несоциалистической стране. И все-таки здесь я должен по справедливости слегка смягчить свою вину: не сгорал я от страсти к этой стране, ибо она не является, нет, именно потому, что она не является социалистической… но между этим „не сгорал, ибо“ и „потому что она не кроется“, как справедливо заметил прокурор, „идеологическая неустойчивость“ и, как он — опять-таки справедливо — отметил, моя „податливость на капиталистическую пропаганду“. Так оно и есть.