Сейчас мое внимание занимала как бы застывшая фигура старика, которая одиноко чернела в высоте на развалинах домов. Я видел сутулую спину, старый помятый цилиндр и руки, сложенные на коленях. Только кончик седой бороды белел из-под цилиндра на черной груди, плотно застегнутой на все пуговицы. И когда я приглядывался к этому неподвижному пятну печали и отчаяния, под ногами у меня глухо заворчала и качнулась земля, словно спина коровы, которая хочет подняться. Землетрясение! Я сразу понял. Я стоял, оцепенев, и смотрел, как сдвинулись стены, будто живые, как они зашатались над головой; и пока я ждал, что вот-вот они упадут на меня, вся моя жизнь в одно мгновение пронеслась перед глазами, и – странная вещь – я не спускал глаз с унылой фигуры старика. Через минуту земля затихла, стены опять отвердели, сбросив с себя только камешки, а согбенный старик не поднял даже головы: так же склонялся цилиндр, скрывая бороду до половины, горбилась спина и руки неподвижно лежали на черных коленях.
Не помню, как я очутился на улице S. Martino. Здесь были люди, была какая-то жизнь. Они уже успели поставить тесные деревянные ларьки, точно коробки из-под макарон, и торговали фотографиями для «форестьеров»[40]
хлебом и фруктами. Порой неприятное впечатление производила витрина, где новый черный бархат был покрыт часами, брошками, шпильками и кольцами. Все это было потертое и старое, со следами рук хозяев, теперь уже мертвых, и этот потускневший металл скрывал в себе немало историй.В одном месте собралась толпа, преимущественно женщин. Они облепили повозку, как черный пчелиный рой. Какой-то представительный господин, стоя на повозке, возвышался над ними. Я издали видел его белую манишку, фрак и рыжие баки на лице министра. Он что-то говорил толпе. Вздымал руки к небу, простирал их людям, его голос гудел с убеждением и вдохновением. Я решил, что это проповедник, который говорит
о тленности всего живого перед жестоким лицом природы, перед неумолимостью смерти. И я подошел к толпе.
Но как же я был поражен, когда увидел, что весь передок повозки уставлен красивыми баночками с золотыми этикетками, а важный господин поднимал над толпой к небу как раз эти блестящие баночки.
– Синьоры и синьорины! – выкрикивал он из глубины груди, от самого сердца.- Синьоры и синьорины! Вы видите здесь одно из настоящих чудес современной косметики. Эта помада – самое верное средство сохранить молодость и красоту. Легким слоем вы покрываете ею лицо на ночь и утром встаете свежими, как роза от росы… Каждая баночка – четыре сольдо…[41]
Он совал их в руки женщин, брал новую баночку и поднимал ее над головой толпы в блеске полуденного солнца.
– Синьоры и синьорины! Молодость и красота – только четыре сольдо!
А черные женщины в траурном крепе теснились вокруг повозки, и эти страшные, мертвенно блестящие глаза, которые не вмещались в орбитах, которые вобрали в себя расшатанные стены, огонь, трупы самых близких и могли бы дать фотографию катастрофы, следили жадно за каждым движением рыжеволосого шарлатана и ловили ухом, еще полным грома адской ночи и криков смерти, его вдохновенную речь:
– Синьоры и синьорины!… Вы видите одно из настоящих чудес… Только четыре сольдо за молодость и красоту…
Я перевел взгляд в долину. Где-то вдали, с грохотом и тучами пыли, ломали наиболее опасные стены домов, то тут, то там среди серого щебня и руин вставал полицейский и прикладывал руку к фуражке, отдавая честь мертвому. Но это меня уже не поражало. Я вдруг увидел далекие зеленые горы, залитые радостным солнцем, померанцевые сады, бесконечный шелковый простор голубого моря, и душа моя пропела над этим кладбищем хвалу жизни…
‹Май 1912 г. Чернигов›
НА ОСТРОВЕ
Едва закрываю глаза – комната (она только что стала моей) вдруг исчезает; ее вытесняет рогатое фиолетовое пятно и плывет на зеленоватых волнах, как гигантская тень корабля.
Таким представляется мне остров, на который сегодня вступил я и где буду жить.
И тут же слышу мелкое цоканье подошв о камень, тех звонких деревянных подошв, которые отбрасывают от себя круглые женские пятки. Словно кто-то сыплет грецкие орех я на жесть. Трах-тах-тах-тах…
На фоне вечернего неба проплывают четыре женщины с корзинами на головах наподобие античной вазы. Правая рука согнута кольцом между корзиной и плечом, а левая свободно опущена и то выставляет, то прячет ладонь.
Трах-тах-тах-тах…- цокает о камень дерево подошв.
Серая стена.
Растопырив негиущиеся ногн, около нее стоит ослик. Он скучает, как английский лорд, повидавший весь свет. Глаза в белых мохнатых кольцах, как в очках, и гной длинной полоской тянется до самого беловатого носа. Не болен ли ты, бедный ослик? Вата торчит в твоих ушах, а хвосг так покорно прикрывает кургузый зад.
На р1а2г’е еще белеют колонны, и, наклонившись над морем, черные силуэтики перерезают линию неаполитанских огней.
Трах-тах-тах-тах…
На башне бьют часы: два раза тихо и шесть я насчитал тяжелых и полнозвучных.
С улиц исчезают люди, магазины гаснут, двери и окна смежают глаза, и остров слепнет.
А море внизу шумит.