Падение Смоленска сопровождалось крайним ожесточением армии против Барклая, поступок которого с военной точки зрения можно оправдать обстоятельствами. «Защита могла быть необходимою, если главнокомандующий намеревался атаковать непременно. Но собственно удержать за собою Смоленск в разрушении, в котором он находился, было совершенно бесполезно», — констатировал А. П. Ермолов
{33}. Но и он по-особому воспринял потерю этого города: «Разрушение Смоленска познакомило меня с новым совершенно для меня чувством, которого воины, вне пределов Отечества выносимые, не сообщают. Не видел я опустошения земли собственной, не видел пылающих городов моего Отечества. В первый раз в жизни коснулся ушей моих стон соотчичей, в первый раз раскрылись глаза на ужас бедственного их положения» {34}.Безусловно, наиболее выразительными свидетельствами переживаний русских военных, испытавших под Смоленском весь набор чувств от надежды до полной безысходности, являются письма. Так, начальник 2-й сводно-гренадерской дивизии генерал-майор граф М. С. Воронцов заклинал в письме от 5 августа своего приятеля А. А. Закревского, состоявшего при штабе Барклая: «Любезный Арсений Андреевич, скажите, Бога ради, как у вас дела идут. Надо держаться в Смоленске до последнего, мы все рады умереть здесь. Неприятель может пропасть, истребляя лучшую свою пехоту. Он от упрямства часто рисковал, но никогда столько, как сегодня <…>. Бога ради, или атаковать его,
«Послесловием» Смоленской битвы явилось «дело» при Валутиной горе 7 августа, когда неприятель едва не отрезал войскам 1-й армии путь к отступлению. Приведем здесь рассказ офицера Вестфальского корпуса, лейтенанта С. Рюппела, насыщенный множеством «бытовых деталей», имеющих отношение как к русским, так и к наполеоновским войскам: «…Наши трубачи затрубили к атаке, и мы обрушились на серый Сумской гусарский полк как раз в тот момент, когда он совершал поворот. Так как сабельные удары по неприятельским кавалеристам, защищенным сзади их толстыми тяжелыми гусарскими ментиками, не приносили успеха, то мы использовали наши острые сабли только для того, чтобы колоть, и некоторые гусары упали с лошадей, если даже большинство, хотя, вероятно, тяжело раненные, остались сидеть на своих летящих в карьер лошадях. Мы сидели у них на шее так близко, что почти составляли одну линию вперемешку с задней шеренгой противника.
Я уже сделал два укола одному сумскому гусару, скакавшему почти рядом со мной, однако он не упал; напротив, он рванул в первую шеренгу и даже еще за нее. Я потерял его из виду, а моя очень разгоряченная рыжая лошадь почти обессилела; я находился почти в первых неприятельских рядах, когда рядом с моим левым ухом просвистела пистолетная пуля, а сбоку на меня обрушились два сабельных удара, но мой свободно висевший ментик сделал их бесполезными. Это заставило меня остановить пылкий скок моей лошади, и это было очень своевременно; потому что затрубили к отступлению, так как теперь нашим флангам угрожал приближающийся галопом Ахтырский гусарский полк. Итак, мы сделали поворот направо и понеслись назад во весь опор, а позади нас — коричневые ахтырцы. При этом отступлении мы получили несколько залпов от русской легкой батареи, которые убили у нас много людей. В ужасной пыли, которая окутала всех, нельзя было разглядеть ничего, что лежало на земле, но по более частым прыжкам, которые делала моя лошадь, я мог заключить, что там было много павших.
<…> Мы остановились и вновь построили фронт, и лишь теперь, когда пыль улеглась, смогли узнать положение дел. <…> Многие гусары, будучи рассеянными, теперь прискакали сюда, большая часть из них была ранена; у одного вахмистра лицо было горизонтально рассечено от одного уха до другого, и я не узнал его. Бригадир по имени Цвинкау еще нес воткнутое между плечами железное острие казацкой пики, тогда как древко было отломано. <…> Лошади, лишившиеся всадников, бегали вокруг и часто весьма затрудняли движения. Мимо нас также тащили премьер-лейтенанта Закка из шволежеров гвардии; шатающийся офицер предчувствовал свой конец, пистолетная пуля пробила его тело и вошла в мочевой пузырь.