Когда Пушкин, по царскому приказу, был возвращен из ссылки и привезен в Москву, многочисленные читатели-почитатели не ведали, как он выглядит; в Благородном собрании, где он появился, люди в толпе бросались друг к другу: «Покажите, покажите нам его!» Я (при том, что такое неведение вроде бы само собой разумелось) сильно удивился, где-то впервые читая об этом: трудно представить себе время, когда лицо Пушкина оставалось неизвестным для россиянина. С давних пор лик Пушкина, наверно, самый известный для соотечественника образ. Даже повсеместно насаждаемые портреты «вождей» не сумели его заслонить: время над ним не властно, да и чувство к нему иное. Только один Лик стоял с пушкинским вровень, или пушкинский вровень с Ним. Но этот-то Лик в течение семидесяти лет, в которые уложилась большая часть моей жизни, как раз старательно и неутомимо вытеснялся, выскребался — со стен, из книг, из сознания, из души. В пушкинских сказках мы черпали первые нравственные представления, представления о Добре и Зле, которые могли открыться нам в иной Книге (искореняемой из нашей жизни с той же непреложностью, что и Лик провозвещающего ее истины); потом, вырастая, выбирая пути, старея, искали — подчас бессознательно — объяснение, подтверждение, оправдание своим чувствам и мыслям, поступкам и помыслам в откровениях пушкинской поэзии, выражали и закрепляли в ее словесных образах. Чья еще судьба воспроизводилась нашим сознанием и чувством, усваивалась ими, как воспроизводилась и усваивалась судьба Пушкина? Прекрасное, Высокое, Совершенное — Добро — жестоко и несправедливо сраженное рукой Зла. Об этом замечательно у Марины Цветаевой в «Моем Пушкин»: «Нас этим выстрелом всех в живот ранили». (И о ком еще, как о Пушкине, у всех — у каждого —
Давно замечено, потом надолго замолчено («Нашему всему» — никак не полагалось!), а ныне как бы заново открыто странное влечение поэзии Пушкина к женщине умершей, умирающей, к «мертвой возлюбленной», как обозначили исследователи, Его манит русалка, душой и телом мертвая и живая вместе, «ее прохладное лобзанье без дыханья» («холодный мед не столько сладок жажде»), «чахоточная дева», переступающая порог смерти, «возлюбленная тень» вызванная «силою мечтанья» из вечности в земные пределы. «Мои хладеющие руки тебя старались удержать...», — теперь, обращаясь памятью к урне гробовой, он ждет, жаждет прерванного поцелуя последнего земного свиданья... Разлучение смертью, воскрешение любовью...
«Я маленький, горло в ангине. // За окнами падает снег. // И папа поет мне: Как ныне // Сбирается вещий Олег...»