Колесниченко профессиональным глазом глянул на вдову, подошел к ней, взглянул на ее шитво, поговорил немного, а потом вернулся к столу и тихо, даже с увлечением, забубнил:
— Божественный типаж! А нельзя ли, Григорий, и мне тут квартирантом стать? Ох, и типаж, но, к сожалению, не оптимистичного звучания, а это — недостаток. Видишь, как тени и складки подрезали ее жизнерадостность, смех.
— А тебе после такого тяжелого времени непременно надо на камне резать материнский смех? — возмутился он. — Именно такой образ и зацепит за живое людей, переживших войну. Или тебе и твоему союзу нужен ведомственный энтузиазм и плакатная улыбка?
— Это ты уж загнул, братец, не читая статей некоторых искусствоведов. Они, живые, хоть и редко улыбаются, но из мертвого камня требуют побольше смеха, — расхохотался Колесниченко, потом задумался, снова подошел к вдове и, присматриваясь к ней, начал помогать шить сорочку грудному ребенку…
Скульптор таки прислушался к совету и не ошибся, не ошибся и он, поверив, что Екатерина его суженая.
А началось оно совсем неожиданно и просто. Как-то перед вечером, когда солнечные отблески прокладывали на морской зелени небосклона золотые мосты, он от партизана-мельника привез наволочку муки, пахнущей и грозовыми полями, и теплом мельничного камня. В сенях, снимая ее с плеча, увидел на пороге Екатерину, верней ее расплетенные косищи и две зависшие слезинки в неподвижных глазах. Те две косы, две слезы и стали мостиком к большой любви. Стлался этот мостик невероятно быстро, как все быстро делается в войну.
В предосенний вечер он поздно возвращался с совещания. Сонное село так дрожало в тихом лунном сиянии, что казалось, будто дома и сады, и журавли понемногу переходили с одного места на другое. Он любил эту непостоянную таинственность вечеров, когда разбухший подсолнух луны засыпал и засыпал своим причудливым цветом все, что находилось под крышей неба.
У плетня, по которому завивалась с цветом и плодами тыквенная ботва и жердевая фасоль, он увидел Екатерину. В испуганной игре теней и лучей она казалась высеченной из камня, и только в глазах ее дрожала лунная роса. Женщина услышала его шаги, плотнее прижалась к плетню, а он смущенно остановился напротив нее. Почему-то показалось, что такой же вечер и такая же встреча с Екатериной у него уже были. В тишине он слышал, как бухало его сердце, но стоял, как завороженный, без единого слова и движения.
Наконец Екатерина в мольбе подняла руки, и он увидел, что в ее глазах из лунной росы набегают слезы.
— Что с вами, Екатерина Павловна? — спросил, будто проснулся от сна.
— Григорий Стратонович, — больно заклокотал ее голос, мукой исказилось ее привлекательно округленное лицо, — вам надо уезжать от нас.
— Уезжать? — подсознательный страх сдавил его сердце и начал разрушать в душе выпестованную за последние дни радость. — Я вам надоел?
— Не надоели, — запнулась она, — но так надо…
— Почему?
Она опустила тяжеловатые руки, отвела от него взгляд и чуть слышно произнесла:
— Потому что я стыжусь вас, а это уже нехорошо.
— Неужели стыдитесь? — он почему-то аж обрадовался.
— Разве не видно?.. Нельзя вам и вдове быть под одной крышей, — печалью, тревогой и волнительной женственностью обрисовались ее полные трепетные губы.
И его потянуло к ним, потянуло к ее тяжеловатым рукам, безвольно свисающим вниз, к ее плечам, к стану. Он, кажется, лишь теперь понял, сколько прекрасного есть в женщине.
— Вы боитесь молвы? — спросил хрипло, уже понимая, что не может жить без Екатерины, без ее глаз, ее губ, ее бровей и вот этой сонной груди, на которой так хорошо лежать детям.
Она покачала головой:
— Нет, молвы я не боюсь. На меня никто никогда не тыкал пальцем.
— Так чего же вы? — и его голос становится глуше, чем у нее.
— Так будет лучше, — подняла на него искренние и скорбные глаза, из которых вот-вот должна была оборваться лунная роса или слеза.
Он рукой хотел дотронуться до них, но женщина, не поняв его, отшатнулась назад, обдала его теплой волной кос, которые как-то сразу темным наводнением упали ей на стан, луна заиграла на том наводнении, и он руками, душой потянулся к этому паводку…
«Две косы, две слезы», — и сейчас в мыслях, как стихи, повторяет Григорий Стратонович, а сам ощущает, как женщина в нерешительности остановилась возле церковных дверей, как из тьмы присматривается и глядит на него. А он делал вид, что прикипел к книжке, потому что разве же не приятно, что такие глаза верными звездами тянутся к нему, будто молятся на такого ученого мужа.
И при упоминании, что Екатерина считает его очень ученым, он невольно начинает улыбаться.
— Григорий, ты кому улыбаешься? — низким голосом, с непостижимыми переливами клекота и звонкости спрашивает она.