Теперь пришло время побледнеть Заднепровскому. За войну он успел насмотреться и на злобу, и на убожество тех подонков, которые имели человеческое подобие. Но такого гада еще не видел. И главное, он так и сделает, как говорит. А может, это плохой сон?.. Нет, реальный, настороженный и озлобленный Поцилуйко стоит перед ним и еще с каплей надежды смотрит ему в лицо, словно считывает с него слова желанной приписочки. Взять автомат и секануть по этому столбу гноя. Но Григорий Стратонович побеждает себя и будто с любопытством спрашивает:
— Достойную себя нарисовал перспективу. Как же ты будешь отрывать меня от высот духа?
— Это будет зависеть от политической ситуации, — недолго думая, выпалил Поцилуйко, и в его глазах стало больше надежды.
— Как это понять?
— Могу раскрыть карты и масть. Только не прогневитесь — выслушайте спокойно.
— Говори!
— И скажу! — у Поцилуйко как-то из-под кожи вытекло подобие неуместной улыбки. — Будут у нас главными врагами нацисты — я и те, что возле меня крутятся, сделаем вас нацистом; будет главной опасностью национализм — мы вам подбросим ежа в образе украинского буржуазного национализма. А можем тем и другим сделать еще и добавить какое-то моральное падение. Вот тогда и попробуйте выкрутиться, когда такие сигналы начнут поступать с разных мест и когда даже добрые знакомые начнут коситься на вас и переходить на другую сторону улицы… Удивляетесь, что я иду ва-банк? Он страшный не для меня, потому что на оговорщика еще нет закона, а оговоренный может встретиться даже со смертью. А это такая тетка, что и чистейшим лебедям откручивает головы. Так и выходит: кто мед собирает, тот скоро умирает. Логично?
Небывалый обнаженный цинизм, страшная гнусность так возмутили учителя, что он, повернувшись, хотел схватить автомат и хоть прикладом измять мерзкую морду Поцилуйко, которая уже оживала в предчувствии мести. Но в это время открылись царские врата, и из них с высоко поднятым крестом, пошатываясь, вышел отец Хрисантий.
— Изыди, темнозрячий ябедник! И глаголю тебе: бог любит праведника, а черт ябедника, — торжественно провозгласил и махнул крестом. — Изыди, бродяга, не пожирай древа жизни, древа разума.
От неожиданности глаза Поцилуйко расширились, остекленели, и он с ужасом подался назад. Появление отца Хрисантия сначала показалось ему библейской картиной. Ожили старые предрассудки, на какую-то минуту затмился разум, и Поцилуйко позорно выскочил из церкви.
Только на кладбище, придя в себя и разобравшись во всем, он чуть ли не заплакал от бессилия и злости: как же не повезло ему — при их разговоре с Заднепровским был свидетель! Он разрушал его планы, как паутину, и кто мог ждать вот такой неожиданности? Теперь измышляй, человече, что-то другое или и на себя опасайся заявления. И где этот поп взялся на его беду? А может, надо ухватиться за какую-то полу его рясы, узнать, что он собой представляет и какие грешки водятся за ним?.. А почему он так защищал Заднепровского?.. Глядите, какой трогательный союз, — поп и учитель! Надо подумать, чем это пахнет. Он подошел к коню, вскочил в сани и, новыми нитями опутывая свое порванное хитросплетение, в самом плохом настроении поехал сонным селом.
А в церкви, довольный своим «выходом», отец Хрисантий до сих пор метал громы и молнии на клятвоотступника Поцилуйко, который от отца лжи влезает в мир.
— Бездельник, корыстолюбец, завистник, голодранец, мерзавец, легкого хлеба и масла ищущий. Такой, думаете, человеческой насмешки боится? Работы боится. Воистину, шашель, — обратил взгляд на старинный обветшалый образ богоматери. — А шашели и богов едят.
— Этот Советскую власть ест, а сам кричит, что любит ее и будет любить до гробовой доски, — мрачно ответил учитель, отряхивая и не в силах отряхнуть с плеч отвращение и нервную дрожь.
А как он правильно об открытой душе сказал! Тоже разбирается в психологии для выгод своих, для мерзопакости своей. Склонился над книгой, развернул ее, но долго ничего не мог прочитать: не слова, а темные шекспировские образы приближались к его глазам, и среди них вытягивал свою стволистую шею мелкоголовый Поцилуйко…
XII
Дети наконец уснули, а она босиком, с поднятыми ладонями снует и снует по землянке — руками и всем телом прислушивается, как из сырых потолочин слепо выбиваются и дрожат нити холода, как снизу неторопливо вьются струйки ветерка. А может, это в досаде дышит сама земля, недовольная тем, что люди без сожаления выворачивают и выворачивают ее нутро?
«И забредет же такое в голову!» — удивляется Екатерина, а руки ее быстро ворожат то в уголках, то возле двери, заделывая глиной невидимые для глаза щели.