Я смотрю на себя со стороны: идет по заснеженной аллее высокий сухопарый человек. Доктор, профессор. Все принимают его всерьез, почтительно здороваются. О, он всегда погружен в свои высокие мысли, пересыпанные интегралами и тензорами. Такой даже с горя не напьется. Было бы странно видеть доктора, который шествует зигзагами и не вяжет лыка. «Вы заболели, доктор? Я провожу вас до медпункта…» — «Оставьте меня в покое, черт бы вас всех побрал! Я пьян. Знаете, что такое одиночество?» — «Разумеется. Эйнштейн был страшно одинок. Он стремился к надличному». — «А я плевал на надличное-двуличное. У Эйнштейна были две жены. Эти гениальные тихони, якобы отрешенные от всего земного, всегда надувают нас. Они только притворяются неприспособленными, а на самом деле живут припеваючи. У них и дети и приличные квартиры. Фарадей строил из себя святошу, возглавлял религиозную общину. Страшная рассеянность и отсутствие памяти не помешали ему выгодно жениться и взвалить все материальные заботы на свою супругу. Самый неприспособленный человек — это я. Меня легко надувает даже самый тупой, бессовестный бездельник. Я верю людям, верю слепо — и этого из меня не выколотишь железной палкой; когда я пытаюсь быть демонически практичным, то из подобной затеи не выходит ровным счетом ничего. Я всегда остаюсь в дураках. Я легко поддаюсь на мелкие провокации, могу драть глотку за какого-нибудь мерзавца который притворился обиженным, раздавленным, и могу смертельно обидеть человека честного, целеустремленного, если мне вдруг покажется, что он отступил от истины хоть на миллиметр. Я — тугой барабан, каких свет еще не видывал. Я старый глупый козел, который проморгал свою жизнь, свое личное счастье, слюнтяй, отдавший без боя любимую женщину другому. Вот если бы она сама бросилась мне на шею да еще уговаривала бы, вот тогда бы я поразмыслил, сколько тут порций любви и сколько женского притворства. Уж не злая ли необходимость заставила ее броситься мне на шею? Нет, подобных даров мы не принимаем. Мы требуем все сто процентов. Мы слишком благородны, чтобы пользоваться несчастьем другого…»
Всю ночь слоняюсь по комнате, курю. Приходит Эпикур. Он не глумится надо мной, не подмигивает. Кладет руку на плечо, говорит: «Я тоже любил и знаю, как это больно. Ее имя? Не все ли равно… Предки мои были знатными людьми, а родители жили почти в нищете. Она принадлежала к богатому аристократическому роду… Обычная история. Случилось в Афинах.. Как бы тебе объяснить?.. Регент Пердикка, преемник Александра, решил выселить с острова Самоса всех клерухов. Изгнанию подвергся и мой отец. Я вынужден был бежать в Малую Азию. Та единственная, к которой стремились все мои помыслы, не только отказалась разделить со мной скитальческую жизнь, но и донесла на меня… Твоя история проще. Оглянись вокруг! Ты хочешь особой, неповторимой любви. Разве человек не имеет права на такую любовь? Тут мы сталкиваемся с предметом, где компромиссы необязательны и неуместны. Нельзя любовь заменять привязанностью, жалостью, наконец, потребностью. Любовь — это то, что озаряет жизнь. Какая необходимость жить по пословице: «Стерпится — слюбится»? Человек имеет право на любую духовную высоту. Ах, ах, уязвленное самолюбие! Любовь и самолюбие несовместимы, А может быть, рядом с тобой шагает необыкновенная, испепеляющая душу любовь, а ты не хочешь замечать ее, отмахиваешься от нее?…»
10
— А что, собственно говоря, сдавать? — говорит Цапкин. — Акт подготовили. Распишемся — и баста! Я рад, что все-таки будешь ты. У меня к тебе слабость. Сработало еще одно колесико — и вот нет ни Храпченко, ни Цапкина. Для научного творчества открывается невиданный простор. Мизонеисты приходят и уходят, а прогресс движется.
Увы, Цапкин не из тех, кто унывает. Он даже подбадривает меня:
— Временно исполняющий. Временно! Сработает очередное колесико — и нет Коростылева. К этому, брат, всегда нужно быть готовым. Как учил тот древнегреческий дядя: все течет, все изменяется. Всякий здоровенный пинок дает зарядку. А ты что-то кисленький. Будто бы и креслу не рад. Уж не обо мне ли жалеешь?
— Нет. Не жалею. Чем скорее уберешься, тем лучше.
— Выпрут тебя — вспомни Цапкина: какую-никакую должностишку, а подыщу по старой дружбе. Не плюй в кладезь.
— Ну, а ты теперь куда?
— На преподавательскую. Учить молодежь в духе преданности науке. Если не жалко, поделись старыми конспектами.
— Возьми. Только наука за последние годы ушла далеко вперед.
— Ну и пусть себе уходит. Я буду учить вечным истинам: рычаг первого рода и через тысячу лет останется тем, чем был при Архимеде. Надоест — махну в завхозы. Я ведь без предрассудков.
Обходим сектора и лаборатории. Вот двери моего кабинета. Предлагаю Цапкину передохнуть, выпить стакан чаю.
Распахиваю дверь и в изумлении останавливаюсь: посреди комнаты стоит Бочаров и хлещет Ардашина по щекам. Олег слабо защищается. На полу скомканный «Научный бюллетень».
— Бочаров!
Он выпускает Олега, оборачивается и угрюмо смотрит на меня.
— Что здесь происходит?
Ардашин красный. На глазах слезы.
— Бочаров! Я вас спрашиваю!..