Об этой теще, властной, въедливой старухе, и об Угрюмове ходит анекдот. «Значит, вы хотите стать моим зятем?» — спросила она. — «Откровенно говоря, я не хочу, — ответил Родион. — Но так как я собираюсь жениться на вашей дочери, то не вижу возможности избежать этого».
— Пора перевозить семью сюда. А теща мне и там надоела, — объясняет Родион.
Мы пробираемся сквозь густую снежную пелену. Темно. И только инстинкт ведет нас к кафе.
«Изотоп» стоит на берегу замерзшей реки. Перед ним скульптурная группа «Женское отчаяние»: женщина с поднятой рукой, другой рукой прижимает к груди ребенка, за юбку уцепилась девочка. Очень талантливо исполненная скульптура, ей стоять бы перед входом в Организацию Объединенных Наций, а какой-то хозяйственник водрузил ее напротив кафе, куда после получки собираются монтажники. Любители пропустить рюмку с опаской поглядывают на эту черную каменную женщину: видно, ассоциации не из приятных.
— Монументальная пропаганда против выпивки, — говорит Родион.
В кафе почти пусто: все ушли на кинокартину. Занимаем столик.
Здесь, на стройке, Родион отпустил бороду, и эта густая, длинная, черная борода словно бы изменила не только внешний, но и внутренний облик Родиона. Сделавшись начальником, он не утратил своего демократизма, но стал как-то жестче, отчужденнее. А когда-то мы вместе работали в забое, и Угрюмов был тогда бригадиром, таким же рабочим, как все мы. Когда мы познакомились, ему было столько, сколько мне сейчас, — двадцать восемь. Сколько лет мы знаем друг друга? Мы разлучались и снова встречались, менялись незаметно и никогда не говорили слов о дружбе, она была чем-то само собой разумеющимся.
Он всегда был для меня авторитетом, и как только я освобождался от его незримой власти, то немедленно попадал впросак.
Вот он сидит, огромный, бородатый, и жует жесткий шашлык, посверкивая белками глаз. Он остался все тем же таежным охотником, хоть и набрался высших знаний. Неприхотлив, широк, резок в суждениях, неутомим, лишен какого бы то ни было лукавства. И все-таки, что у него там, в башке, я не знаю. Он ведь только с виду вроде бы понятный, свойский. А в мозгу беспрестанно бушуют вихри. И если он о них не рассказывает, то не потому, что скрытен, а из чувства неловкости, так как то, что еще не оформилось в сознании, — сырец, и с ним не след соваться на люди.
Я гляжу на него и думаю, что за эти годы я не продвинулся в понимании характера Родиона ни на шаг. Иногда приходишь в отчаяние от мысли, что даже самых близких людей знаешь не глубже чем на миллиметр. Да и не раскроется умный человек целиком ни перед кем, он всегда для остальных «вещь в себе». И глупый не станет раскрываться, а попытается приписать своим ничтожным поступкам и мыслям государственную значимость.
Потому и держится все на интуитивном понимании людей. А простой и бесконечно сложный Родион Угрюмов, как я догадываюсь, вообще мне не по зубам. Где-то в читинской стороне, в Песчанке, бревенчатый домик; там родился Угрюмов, там и до сих пор живет его мать, степенная, добродушная Елизавета Карповна.
Нельзя без смеха вспоминать, как Родион учил меня колоть дрова: я ведь родился и рос в степи, где топят кизяком и бурьяном. На работе Родион учил меня заряжать шпуры, взрывать их. Негнущимися, промороженными руками делаю винтообразные нарезы на патронах (для большей плотности заряжания), затем ввожу их с помощью деревянного забойника в шпур. Родион следит за каждым моим движением: от резкого нажима может взорваться боевик… Родион всегда учил меня.
Хотя работать я начал задолго до встречи с Угрюмовым, именно он по-настоящему приобщил меня к рабочему классу: научил гордиться званием рабочего.
При таких вот встречах мы обычно молчим. Нас слишком многое связывает, и оно, то прошлое, ослепительно яркое, не требует комментариев, — мы храним его в себе; мы нужны друг другу и как воспоминание об иных мирах. А если и заговариваем, то не всяк поймет, о каких сиверах, рассохах, курейках и столбах речь. У нас ведь до сих пор в ушах пронзительный крик кабарги, а под ногами шуршит прибрежная дресва. И те миры неотступно стоят перед глазами, проступают словно через мутное синеватое стекло…
…Гольцы над глубокими падями и распадками, над сизой до черноты тайгой. Дальние хребты, рассеченные глубокими и узкими ущельями. Удокан, Калар. Вспучилась земля до самого неба. Мы в опасной зоне. Кажется, что по косогору бежит сизый дым. Иногда туман заволакивает все, и мы работаем в плотном сумраке. Под нами рудные тела — тысячи килограммов взрывчатки. Над головой то и дело вспыхивает красное полымя, охватывает полнеба. И вдруг прямо перед глазами вырастает белый огненный столб; затем над самым ухом небо выворачивается наизнанку, рвется, рассыпается на куски. Усатые молнии с гулом шмякаются почти у самых ног, ползут по земле, разбиваются с шипением и визгом зеленые и розовые змейки. В гремучем синем огне, в багровых всплесках ближайшие горы кажутся страшными, будто призрачными. Все миллионы ампер пронизывают меня с головы до пят.
— Жив, чумак? — Родион трясет меня за плечо…