Тургенев же, сидя под арестом, написал «Муму»: по-своему отплатил крепостничеству. В ссылке, продлившейся год, создал две повести и впервые принялся за роман, названный «Два поколения», — однако раскритикованная друзьями рукопись оказалась преданной уничтожению. Но романная форма его уже не могла отпустить — и причины тому можно обнаружить многие, а начинать лучше с особенностей внутреннего мироощущения, какие проявлялись в нём всё ощутимее в середине 50-х годов.
Осенью 1853 года опала с Тургенева была снята, он выехал в Москву, потом в Петербург — блистал там в салонах, всех покоряя своим обаянием, увлекая беседою. Он казался весел, беспечен, общителен, приветлив с друзьями. Лишь один Анненков проницательно заметил: «…он был несчастным человеком в собственных глазах»34
. Со всё более пугающей его тоскою он ощущал, как отдаляется от него и исчезает надежда на простое человеческое счастье. Молодость безотрадно оставалась в прошлом, ожидать чего-то от будущего он мужественно отказался. Собираясь летом 1856 года за границу (после шести лет жизни в России), Тургенев жестоко признаётся: «Я не рассчитываю больше на счастье для себя, т. е. на счастье в том опять-такиСередина 50-х годов — время для Тургенева переломное. Он пребывал в периоде долгого затяжного кризиса, выхода из которого он на первых порах не мог найти. Последние и безуспешные попытки обрести личное счастье, надвигающееся отчаяние одиночества, ощущение какой-то безнадёжности своего положения — рождали стремление преодолеть индивидуальную замкнутость и обрести опору в ценностях надличностных. Он искал внутренней устойчивости. Тургенев всё более ощущал необходимость тесного писательского взаимодействия своего внутреннего мира с «миром всеобщего», то есть с конкретностью социально-исторической жизни, — понятие, обретённое им при блуждании в лабиринтах немецкой философской премудрости (своего рода подмена соборного сознания). Разумеется, нелепо было бы утверждать, будто он с этим «миром» не был связан прежде. Уже «Записки охотника» превратили писателя в деятеля общественного, но сам он сознавал некоторую зыбкость такой связи, ибо чувствовал: он уже
Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти меня! — Я верю, Боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..»
В индивидуальности, как мы помним, Тургенев видел отсвет Красоты, разлитой в мире, а это была уже некая сверх-личная ценность — и само утверждение в «мире всеобщего» поэтому могло и должно было совершиться для него именно в области эстетической — в литературе. Из философских споров, которые он вёл в кружках Станкевича, позднее в обществе Белинского, — Тургенев не мог не вынести важной для себя мысли: личность характеризуется общественным самосознанием, и оттого в его обретении намечался некий выход из создавшегося тупика. Так с необходимостью рождалась потребность соединить литературное творчество со служением общественному долгу. Так открывался как бы реальный выход из индивидуалистического бездорожья.