Достаточно элементарного знакомства с церковно–славянской грамматикой, чтобы удержаться от вывода, что записки, так изложенные, написаны на языке народном или близком к разговорной речи. И царевич Иван остался недоволен изложением Ионина жития Антония Сийского; сказал, что оно «зело в легкости написано», хотя оно не меньше его собственной редакции удовлетворяет требованиям искусственного жития и только меньше жертвует общим местам обстоятельностью и точностью рассказа Таким образом, «простые словеса» не указывают, по крайней мере не всегда указывают на простонародную, разговорную речь в отличие от книжной церковно–славянской: они противополагались «широким словесам», как выразился биограф архиепископа казанского Германа, то есть изложению, широко пользующемуся источниками риторического изобретения и украшения, и означали простой рассказ на том же книжном церковно–славянском языке, но без риторического размаха, без общих мест; разница, следовательно, в стиле, а не в грамматике. Но если в жалобах немногих искусственных житий на простоту речи первоначальных записок нет твердого основания видеть непременно намек на чисто народное изложение. то совершенно несправедливо считать последнее общим отличительным признаком всех первых редакций. Имеем достаточно уцелевших памятников, чтобы убедиться в этом: от XV века сохранились кроме повести о Евфросине отрывки из записок учеников об Арсение, епископе Тверском, Дионисие Глушицком, уцелела записка Иннокентия о Пафнутие и образчик языка, каким писал соловецкий биограф Досифей; от XVI века дошла записка Филофея, считавшего себя малокнижным, о составлении жития Нила Столбенского, автобиография Герасима Болдинского, записки Германа о Филиппе Ирапском, первые записки о кончине и чудесах московского юродивого Иоанна; еще больше подобных остатков от XVII века, какова первая редакция жития Никодима Кожеозерского вместе с записками об основателе Кожеозерского монастыря, необработанные записки об архимандрите соловецком Иринархе, о пертоминских чудотворцах и многие другие, указанные выше.
Изложение этих записок и отрывков неодинаково по степени книжности, но ни в одном памятнике не переходит в чисто народную речь; во всех преобладает церковно–славянский язык с большей или меньшей примесью особенностей русского языка. Оба эти элемента, как очень хорошо известно, неразлучны в памятниках древнерусской литературы XV—XVII веков; изменялось только их количественное отношение: по мере приближения к XVIII веку в книжной речи утверждалось все более особенностей живого русского языка, Симона Азарьина или Ивана Наседку трудно заподозрить в недостатке книжного образования; но они писали уже языком, который во времена Пахомия Логофета или митрополита Макария назвали бы «простонаречием». Было бы, впрочем, не совсем верно видеть в этом постепенное обрусение церковно–славянского языка в книжной речи на Руси, ибо вместе с тем можно заметить, что и некоторые особенности этого языка упрочивают себе место наряду с русскими, сливаются с ними в книжной речи. В этом, если не ошибаемся, состоял исторический рост литературного языка древней Руси, закрепленный потом автором «Рассуждения о пользе книг церковных». В литературе житий это изменение языка шло рядом с общим упрощением агиобиографического стиля, и мы пытались указать условия, содействовавшие этому. Но встречаем памятники, в которых то и другое достигает наибольшей степени. В письменности житии XV—XVII веков, бывшей у нас под руками, можно набрать небольшую группу таких произведений. Кроме сказания о Михаиле Клопском и двух рассказов Антония Галичанина сюда относятся русская редакция жития Николая Чудотворца, чудеса новгородского архиепископа Ионы и некоторые из чудес Иова Ущельского[564]
.