И еще одно странное чувство: будто посмотрит зрением, освобожденным от истории. Эти изолированные люди, звери, предметы. Широко раскрытые, но словно слепые глаза. Длани, посохи, копыта, что угодно еще. Тонкие, как бумага, складки шкур и плащей. Застывшие в воздухе платки и шарфы, словно поднятые непрекращающимся ветром. Вырывающиеся из камня и возвращающиеся в него броски и жесты. Они не заставят ничего вспомнить. Во всяком случае, ничего определенного, они не будут нуждаться в воспоминаниях, в сравнениях. Какая невиданная легкость. Как раз этого ему пока будет недоставать в словах. В своем божественном одиночестве изогнутые фигуры сольются с миром. Как раз этого ему всегда будет недоставать в словах. Господство, величие их отшельничества, против которого он почувствует себя бессильным. (Да, они ни с чем не будут связаны. И конечно, даже с самими собой. Нужно ли это банальное уточнение? Наверное, потому, что все они не будут завершены. И нет никакого желания заканчивать, наоборот – всегда радость остановки. Момент, когда нужно отложить в сторону резец, прояснится сам собой. В их жестах сохранится подготовка к неизвестному, тайному действию, его ожидание, его почти начало. Но они останутся исчезающими существами, на мгновение выглянувшими из обломков скал, из прорех между камнями. Неподвижными, юркими ящерицами. Какое-то неописуемое торжество бесцельности. И еще – аромат жизни, которая вот-вот закончится. Снова слова Альмы. Как и все предшествующие, эти фразы возникнут из будущего, из его собственного будущего.) Он снова подумает, что все это похоже на проникновение в миф – но не в первоначало, а в древность, полностью оторванную от истории, еще не начавшую скапливаться в культуру и оттого находящуюся в куда более сильной, невидимой связи не с состоявшимся или готовым состояться, а с ненаступающим.
Нужно будет не раз подняться по широкой, гулкой лестнице. Звук шагов опять станет врезаться в потолок и осыпаться по щербатым стенам. Черные изгибы перил; крохотное, неприметное окошко – где-то в самом верху. За ним – белые крылья (так почудится). Мастерская будет расположена на чердаке старого дома. (Пояснение Альмы: Никогда нет топота над головой, кроме разве что бесшумного вышагивания птиц, которое восхитительно.) Окно с видом на набережную, у одной стены – измазанная глиной ванна, у другой – два покрытых каменной пылью табурета и вращающийся станок, повсюду – лопатки, резцы, молоточки, напильники, кисти, тонкие деревянные спицы. Нередко она будет ночевать здесь, поэтому – еще кровать, небольшой шкаф, зеркало. Собственная комната и даже квартира Никона покажутся Петру какой-то невнятной роскошью в сравнении со строгим величием этой мастерской. Таким же изящным, как шорох ее длинной юбки.
– Но ведь если каждый будет притрагиваться к скульптурам, они разломятся на части.
– А я и не стану утверждать, что касаться их непременно должны все.
И вот он решится провести рукой по тонким, ломким пальцам, по неровностям вздыбленных лиц. После прикосновения фигуры покажутся невидимыми. Наверное, слепым известно о скульптуре кое-что, чего никогда не поймут зрячие (впрочем, слова «о скульптуре» здесь смело можно взять в скобки). Но слепые не раскроют тайны. Они будут молчать. Не случайно ведь и о его детских блужданиях с закрытыми глазами до сих пор никому не будет известно. Наверное, Альме можно будет о них рассказать. Нет, они станут молчать каким-то неприступным, завтрашним молчанием. Проводя рукой по извилинам борозд, она, вероятно, вспомнит о погружении пальцев в глину, о раздельности, о невозможности слиться с застывшим образом (нет уверенности, что слова «застывший» и «образ» сколько-нибудь уместны). Края серого камня наверняка надрежут кожу пальцев, но кровь примет цвет камня: да, именно так, кровь будет лишена привычного цвета, не нужно удивляться.
Альма скажет: Наверное, я так и не смогу разобраться с пристрастием древних к цвету, этап пестроты – это какая-то ошибка. Нарочитое разноцветье в скульптуре всегда избыточно, оно способно отвлечь от главного. У каждой из этих фигур, даже у крохотных статуэток, – свой собственный цвет, вернее – цвета, свое темное и свое светлое. Краски неизбежно отнимут их. Наверное, поэтому у меня никогда не получится заниматься живописью: все эти ритуалы, связанные с палитрой, для меня лишние. Нет, никаких картин.
Петр спросит: А графика?
Альма скажет: Рисунки, если они лишены разноцветья, тогда я готова понять их. Это почти что двухмерная скульптура. Каждый – как одна длинная, изгибающаяся линия. Не так в дереве или мраморе. Но это и не наброски для скульптур. Все всегда – набросок для чего-то другого, следующего.
И скажет: Отношения жизни и времени странные: проектов как таковых ведь нет, только бесконечные дробящиеся начала, проекты планов. Но эти рисунки точно не надо воспринимать слишком серьезно. Все-таки с каменными и даже глиняными фигурами вернее, их без конца нужно избавлять от лишнего.