От всего этого до обращения в католичество еще путь не близкий; во всяком случае, она на него вступила, как и Жак Маритен вступил на него. Бергсон с его интуитивизмом, биологизмом, его «творческой эволюцией» и попытками понять природу смеха, мог дать им лишь самый первый толчок; помочь на первых, робких шагах; для действительного обращения нужен был совсем другой вожатый. Вожатый нашелся. Здесь придется мне говорить о Леоне Блуа, хотя я не очень понимаю, как о нем говорить. Блуа в России знают в основном благодаря Бердяеву (все сплетено и связано в этом удивительнейшем из миров); благодаря его статье 1914 года «Рыцарь нищеты», опубликованной за два, что ли, месяца до начала мировой войны. Велик соблазн просто отослать читателя к этой статье и больше не говорить ничего. Блуа, яростный католик, пламенно верующий, ветхозаветный пророк, обличитель ненавистного ему «современного мира», принципиальный нищий, понимавший свою нищету как подражание Иисусу и не шедший ни на какие компромиссы ни с кем, наоборот, поссорившийся со всем светом, бунтарь и в литературе, и в церкви, безудержный полемист, обрушивавший свои тирады на всякого, кому повезло вызвать его гнев, юродивый и безумец, фантаст и мечтатель, любую мелочь своей жизни соотносивший непосредственно с Провидением, во всем и в чем угодно усматривавший знаки и символы, автор бесконечного, очень личного дневника, именно потому столь личного и столь откровенного, что для его автора нет ничего не-значащего, ничего случайного, все учтено, все записано в тайной книге судеб, все напрямую связано с мировой историей, с ее будто бы близящимся финалом… Нетрудно понять, чем он мог привлечь Бердяева, с его, бердяевским, собственным религиозным бунтарством, собственным отщепенством и собственной эсхатологией; но что, я думал (все в тот же, теперь воскрешаемый мною августовский день, по дороге к метро и по пути на Монмартр), – что может быть у меня общего с таким писателем, таким человеком, религиозным фанатиком, всегда устремленным к Абсолюту и, следовательно, абсолютным Hinterweltler’ом, «заднемирцем» из «заднемирцев», целиком и полностью, со всеми концами и потрохами погруженным в комическую, на мой взгляд и вкус, мифологию? А все же и я пережил, правда – недолгое, увлечение его сумасшедшими текстами. Я впервые прочитал про него у Борхеса, не помню уже, где именно. Но точно помню, даже наизусть помню, цитату, приводимую аргентинским любителем лабиринтов, разгадывателем разнообразных узоров жизни; цитату, которая поразила меня так сильно, что я сразу же, в начале девяностых, отыскал на парижской набережной, все на том же левом берегу, недалеко от Place Saint-Michel (куда я, собственно, и шел теперь, чтобы сесть на четвертую ветку, доехать по ней до Barbès), у знаменитых букинистов с их черными ящиками, тоненькую беленькую книжечку под названием «Душа Наполеона», L’âme de Napoléon, где, почти в самом начале, оная цитата и отыскалась; цитата (еще раз), которая поразила меня так сильно, что я впоследствии ее поставил эпиграфом к «Городу в долине».