– Это для вас, Вадим Викентьевич, царская семья – некая абстракция, что ли, – тихо продолжил Гурьев. – Но не для меня. Я их всех видел живыми, вот как вас сейчас. И девочек, и мальчика. И государыню, и государя. И у меня ещё память такая дурацкая, – всё, как назло, помню. Я для Александры Феодоровны корпию щипал, а Великим Княжнам карандаши чинил, которыми они письма под диктовку раненых писали. И воду таскал, и мешки с кровавыми бинтами. И свет этот, что они излучали, на мне и во мне, Вадим Викентьевич. Был этот свет, был, не смотря ни на что. Ни убавить, ни прибавить. Так что кому кто ближе и почему, это ещё смотреть и смотреть.
– Ответьте, Яков Кириллович, – попросил Осоргин, снова уставившись на носки своих ботинок. – Вот после всего… Такого… вы в Бога-то – веруете?
– В Бога? Мне такой исторический деятель, Вадим Викентьевич, не известен. А вам? Был, правда, один полководец, что вывел шестисоттысячную толпу перепуганных, как овцы, людей из долины Нила и привёл её в долину Иордана, превратив по дороге в первоклассное для своего времени войско. Вот это был отчаянный смельчак. К нему можно было бы, в принципе, обратиться за советом. Но его давным-давно нет на свете, Вадим Викентьевич. Так что придётся самим. Как-нибудь.
– Как?!
– А вот как, – голос Гурьева лязгнул так, что Осоргин невольно подобрался. – Беда в том, что мы сами наделяем большевиков пресловутой легитимностью, которой они ни в коей мере не обладают и которую сами за собой, особенно поначалу, не чувствовали. Большевики не делали революцию. Большевики всего лишь оседлали её, а потом взнуздали и сунули в стойло, – вместе со всей страной. А народ, изувеченный двумя с половиной веками правления грабительской элиты, насаждавшей рабство, признал в них новых господ. В этом – вся трагедия русского бунта: он беспощаден, потому что вызван к жизни едва ли не большей жесткостью, нежели он сам, и бессмыслен, потому что после истребления господ, произведённого с беспримерной беспощадностью, неизбежно наступает ужас перед собственными «свершениями» и количеством пролитой крови. И этот ужас вызывает ту самую кататонию, которой с таким успехом пользуются большевики, – и поныне. Ужас – неизбежный результат кровопролития, потому что по-настоящему бессовестных людей на самом деле не так много, во всяком случае – не большинство. Во всяком случае, в России. Именно на это я и рассчитываю. Мерзавцы же громоздят насилие и смерть с единственной целью – заглушить голос разума и совести, и, надо сказать, отнюдь не безуспешно. А победить большевиков не так сложно, Вадим Викентьевич. Только это должна быть победа духа, а не истребление, в этом уподобляться красным мы права не имеем. Именно духа, потому что настоящие победы – всегда духовные. Превзойти врага в благородстве и презрении к жизни вне победы, тем самым обратив в ничто всю его жестокость, силу и хитрость, – вот чему следует нам всем научиться. И тогда – всё у нас получится.
Господи, подумал Осоргин, сжимая кулаки. Ты что же это с нами такое творишь?! А он… Кто же он такой?!
– А теперь, Вадим Викентьевич, самое страшное. Легитимность эту самую, о которой мы тут с вами так бестрепетно рассуждаем, ни отнять, ни купить невозможно. В противоположность власти, с которой проделать такое – не больно-то хитрый фокус. Легитимность можно лишь заслужить. И надо, чтобы нам право такое – служить и заслуживать – вернули.
– Кто?!
– Россия, Вадим Викентьевич. И мы сами, конечно же. Служить и защищать. Тогда и с легитимностью полный порядок наступит.
– Да как же?! – почти шёпотом проговорил Осоргин. – Как?!
– Придётся учиться. Пробовать и ошибаться. И учиться снова. Война уже идёт, Вадим Викентьевич. Пока не в окопах, но за этим дело не станет. Если мы успеем подготовиться и Отечество защитить – мы победим. Если нет…
– Погибнем.
– Не только мы, Вадим Викентьевич. Вот ведь в чём беда. Ладно, – Гурьев, посмотрев коротко на Осоргина, кивнул. – Мы увлеклись сантиментами, господин капитан. Извините. Задавайте ваши вопросы.
– Не имею больше вопросов, Яков Кириллыч. То есть, вопросов имею, конечно же, невероятное количество, однако задавать их сейчас не вижу ни возможности, ни смысла. Единственно, о чём сожалею, – что ваших покойных родителей лично знавать не довелось. Почёл бы за величайшую честь и счастье. А к сему добавить мне пока нечего.
– Вы – порядочный человек, господин капитан, – вздохнув, произнёс Гурьев. – А к сему, действительно, мало что удаётся добавить.
– За людей не тревожьтесь, Яков Кириллыч. Найду. За это – не тревожьтесь.
– И не думал, Вадим Викентьевич, – улыбаясь, пожал плечами Гурьев. – Уж о чём о чём, а вот об этом – вот совершенно не собирался. Других забот полон рот, уж не обессудьте.
– А она?
– Что – она? – улыбка пропала с лица Гурьева, и Осоргину показалось, что на этом лице улыбка невозможна, как невозможно дышать лёгкими под водой. – Достаточно того, что я вас до смерти напугал, Вадим Викентьевич. Пусть живёт. Она…