— Об этом черта надо спросить, а я с ним делов не имею. — Бабка Анисья перекрестилась. — Господи, прости ты мою душу грешную. Нашла когда поминать черта — на ночь глядя… Как ведьмы портят? Так и испортила. Алёха-то сызмальства несчастный был. Плохо же ему жилось. Ой, как плохо-о! — старуха покачала головой. — Отца-то его, Дементия Софроновича Безродного, никто добром не вспомнит. Изверг был. Сколько живу на свете, такого изверга не видела. Марфу-то, от которой Леха родился, в молодости в гроб загнал. Бил смертным боем и её и сына. Алёху-то почти с пелёнок. Вот такенького, вожжами! — оборони Бог как изгалялся. Не знаю уж за что, но он шибко их мучил. Едва успел Марфу похоронить, снова женился, на вдове с ребятишками, на Груньке Елизовой. Говорят, он и при живой Марфе к ней похаживал. Может и похаживал, только вот чтобы он её лупил, никто не видел. Бил, может, иногда, но не так. По душе она мужикам пришлась, что ли, или порода у неё такая, но никто у нас в деревне не плодил так ребятишек, как она. Посмотришь, как год, так пузатая Грунька. Как год, так пузатая. А иной раз и году не пройдёт. Да это что такое? Все удивлялись. Диво да и только…
Старуха умолкла, собираясь с мыслями. Нифон подбросил щепок в огонь.
— А вот почто-то девки у неё не велись, помирали маленькими, — продолжала бабка Анисья. — Росли одни братовья. Алёха-то среди них хватил мурцовки. Хоть и старше был, а что сделает против пятерых? Да отец с мачехой на их стороне. Так набуцкают, что он, бедный, еле до кладбища доползёт, ляжет на материну могилку, обнимет её ручонками, и плачет горькими слезами. Наплачется, нагорюется, есть захочет и снова идёт в этот ад — хлеба просить. Куда деваться? Маленький ещё. Когда Марфа-то померла, ему лет двенадцать было. А Грунькины пятеро от первого мужика — годки были один за другим. До чего же, говорят, были противные. Придут к нему в баню (он в бане жил, домой-то его на порог не пускали) — придут и дразнят голодного блинами. Так и маялся, бедняга пока не вырос и батрачить на них не стал. А как стал батрачить да ворочать за десятерых, то и отец стал к нему ласковее. И в дом пустил и братовьев поприжал. Но Алёха хоть и тихий, безропотный, а не дурак был, понимал, отчего он добрый стал, да на ус мотал, да помалкивал, пока вино ему душу не растревожило. Как сейчас помню, зимой дело было, в престольный праздник. В Николу, кажись. Гуляли всей деревней у Воробьёвых. Подошёл Алёха к отцу, сел за стол супротив его и спрашивает: «А что, тятя, думаешь я на тебя вековечно бесплатно батрачить буду? Сегодня я к Пахомову нанялся. За три рубля в месяц. Ухожу от тебя, а на последок за маму расквитаюсь. Подставляй, идол, спину, покажу честному народу, как ты её бил». Дементий-то Софронович перепугался до смерти, отвернулся, спрятал голову, а Алёха-то встал из-за стола, да через стол его ка-ак звякнет кулачищем по спине: спина так и хрустнула. Дементий Софронович — юрк под стол и скрючился там. Думали подох, ан нет, зашевелился, застонал. Как сейчас помню: так жа-алобно стонет: ой да ой, ой да ой. Позвали лекаря. Пощупал лекарь ему спину и говорит: два ребра сломаны. Алёха-то, конечно, с того дня ушёл к Пахомовым. Только не на долго. Видит Дементий Софронович — дело плохо. Сам лежит в постели со сломанными рёбрами — не работник. Приёмные сыновья от Груньки ленивые да пьяницы. А родные — малолетки. А весна уж на носу. Одной пашни пятьсот десятин сеяли, да скот, да лошади, да овцы, да птицы всякой полон двор. И послал Дементий Софронович Груньку к Алёхе, чтоб позвала его мириться. Дескать, зла не таит, по пьянке всякое бывает, а если вернётся Алёха домой, то получит в подарок любимого своего коня. И ещё посулил, что если Алёха жениться надумает, прируб новый получит, корову в личное пользование, да ярку с бараном. Ну, Алёха и позарился, потому что в это время приворожённый Нэлькой-то был, жениться на ней надумал.
— Как это можно приворожить? — сказала Марина, пожимая плечами.