Темы для дискуссий брал высокие — вера, государственный строй. При встречах с Богушевичем обычно выбирал предметом беседы католицизм, который он считал самым диким и кровавым из всех христианских вероучений. Ругая католичество, ругал и поляков за то, что они приняли его, а не православие и откололись от прочих славянских народов. «Вот вы ответьте мне, ясновельможный пан, — приставал он к Богушевичу во время таких дискуссий. Почему поляки не захотели жить в мире с Русью? Зачем лезли на ее земли? Кричали: „Польша от моря до моря! От Балтийского до Черного!“ Россия кровью истекала, защищась от желтых орд, разной желтой сволочи, а польская шляхта ей с запада нож в спину, в спину. Почему? А из-за гонора своего шляхетского. Проше паньства… Сабелька на боку. Мазурка… На пузе шелк, а в пузе щелк. Солому жрет, а хвост — трубой. Работать же паны не любят, белорусы да украинцы на них горб гнули. И что осталось? Где их „от моря до моря“? А все из-за веры их, из-за католичества».
И часто, будто бы в шутку, спрашивал, скоро ли Богушевич примет православие. «Католики же — инквизиторы, самая это мрачная, кровавая религия. Мильонов двенадцать, не меньше, сожгли на кострах и замучили в тюрьмах. И ты признаешь такую веру», — упрекал он.
Вот и теперь Масальский не долго молчал. Заерзал на сиденье, круто повернулся к Богушевичу, поглядел на него с усмешкой.
— Послушай, ясновельможный, зачем тебе такие шляхетские усы?
Богушевич не ответил, решил не связываться с ним, не вступать в пустые пререкания, не портить себе нервы, молчать.
Вместо Богушевича откликнулся возчик.
— Усы, как у запорожца.
Но Масальский не обратил на него внимания.
— Слушай, коллега, — наклонился он к Богушевичу, — а ты знаешь, чего я еду. О, брат, это целая история. Меня ждет встреча. Объявился дядюшка, мейн онкель. Возвращается из Сибири. Тоже Масальский, родной брат моего фатера.
Богушевич хмуро молчал.
— И тебе не интересно, кто мой дядька? И почему он оказался в Сибири? Он — твой земляк, из-под Белостока. В шестьдесят третьем трепыхался. Независимую Жечь Посполиту хотел отстоять. Воевал за римскую веру и шляхетскую Польшу. Дурни, на кого подняли сабли? — Масальский почмокал языком, покачал головой. — И что завоевали? — придвинулся он к Богушевичу, ждал ответа. — Один брат, мой фатер, получил петлю на шею, другой сибирскую каторгу. Ну, чего брыкались, шляхтичи несчастные?
На этот раз Богушевич не выдержал:
— И это вы про своего родного отца? Кощунство.
— Кощунство? А то, что оставил нас, маленьких, сиротами не кощунство? Зачем? Что ему надо было? Панствовать захотел? Он был с таким же гонором, как все они, — махнул он рукой на запад. — Каждый поляк хочет стать паном, а каждый пан хочет быть крулем, королем. Три дня хлеба не ел, а в зубах ковыряет, растак их мать!.. — выругался он. И еще некоторое время ругался про себя, шевеля красными, точно намазанными помадой губами. А потом поднял вверх руку. — Пан Богушевич, я вижу — вы обиделись. Езус Мария, я же не вас лично имел в виду, хоть вы и католик. Прошу прощения, если задел ваше шляхетское самолюбие. Я забыл, что и вы — поляк, — солгал он.
— А может быть, я и не поляк, — сказал Богушевич и словно насквозь пронзил его колючим взглядом.
— Как же это, майн герр? Франтишек-Бенедикт Казимирович и не поляк?
— Католик, а католики есть и литовцы, и белорусы, и русские, даже немцы есть католики. А мои предки родились и жили среди белорусов.
— Какие еще белорусы?
— А такие же, как украинцы, герр Масальский.
По тому, как решительно произнес это Богушевич и поглядел на него, не скрывая неприязни, Масальский понял, что лучше помолчать, и затих. Сидел, положив нога на ногу, любовался лаковыми туфлями и черными шелковыми носками. Однако долго молчать не смог.
— Франц Казимирович, а вы так и не поинтересовались этим каторжником Масальским, — снова повернулся он к Богушевичу, — и не спросили, почему я к Горенко еду. Мой дядька каторжник остановился у Горенко. А мне весточку прислал. Письмо написал… по-польски. Думает, я понимаю. Чудак.
Выехали на тракт. Он неширокий, только двум встречным возам разъехаться, с обеих сторон обсажен дубами. Ехали, как по зеленому коридору. Время от времени с дубов срывались желуди и падали на бричку. Немало валялось их и на дороге; они падали мокрые, не высохшие от росы, примета близких осенних холодов. Листва на дубах еще висела крепко, не осыпалась, не пожелтела даже. С ясеней и лип листья уже облетели. Извозчик поймал ясеневый лист, поднял вверх, показывая седокам, а потом долго любовался им, поворачивая в пальцах.
— Красиво умирает дерево, — сказал извозчик.
— Оно не умирает, а засыпает на зиму, — поправил его Масальский.
— Умирает. Каждый год умирает, а весной нарождается. А за жизнь свою листьями, как золотыми рублями, расплачивается.
— Мистика, — сказал, как хлестнул, Масальский. — Примитивная мистика простолюдинов.
— Золотыми рублями расплачивается за жизнь свою, — повторил Богушевич и коснулся плеча извозчика. — Спасибо.