Грибоедову некуда бежать из «мышьего государства». Петербургская глава (и рифмующиеся с ней эпизоды пребывания в российской столице Хозрева-Мирзы, где прямо пародируются сцены грибоедовского «триумфа») пронизана гоголевскими реминисценциями («Ревизор», «Невский проспект», «Нос», в котором, кстати, мелькает и Хозрев). Аналогия Грибоедов (коллежский советник, требующий королевского сана) – Поприщин (советник титулярный, сан этот добывший своим безумием) совершенно очевидна. А раз так, то невиданное государство, о котором мечтает Грибоедов, не только зловеще (спор с Бурцевым), но и эфемерно. И не потому, что опальные либералы или власть предержащие не дадут Грибоедову стать королем, а по природе своей, по родству с заклятым петербургским фантомом.
В мире фикций реально только небытие. Потому и предсказана страшная гибель Грибоедова и сценой едва не случившегося самосуда на петербургской площади («сейчас крикнет кто-нибудь сзади: бей. Тогда начнется»), и эпизодом в тифлисских банях («Ему ломали руки, ноги, колотили по спине. Рот, лицо его были в пене…»). Поставленное в заголовок слово «смерть» (вкупе с априорным знанием читателя о том, что ждет Грибоедова) с самого начала перевешивает обманчивый финал пролога (зачин первой главы): «Еще ничего не решено. Еще ничего не было решено». Было. Спасти не могут ни государственная служба, ни оппозиционные прожекты, ни ловкие интриги, ни дружба (находящаяся в сильном подозрении; потому в одном из эпиграфов грибоедовское письмо к опальному рыцарственному Катенину именуется письмом к Булгарину), ни любовь.
Можно придумать себе страсть к кавказской девочке (добиться своего, а затем – смертью своей – ее погубить), но придется распознать в ней отражение Леночки Булгариной, жены задушевного друга-пошляка, с которой ты сам забавлялся не то как Печорин, не то как Стенька Разин. Можно дезертировать в естественную крестьянскую жизнь (притормозить по дороге в Персию – по дороге на смерть), но патриархальная идиллия (эпизод с Машей инкрустирован толстовскими реминисценциями, иногда с пародийным оттенком) обернется фарсом (пейзанка предпочтет Сашку с его песенками; случайно подсмотренный Грибоедовым эпизод их свидания напомнит читателю страницы «Братьев Карамазовых», где Смердяков успешно обхаживает другую Машу), а в Маше проступят черты былой возлюбленной-изменщицы – балерины Катеньки Телешевой. Что ж, «он начинал и бросал женщин, как стихи, и не мог иначе».
А стихи – как женщин. Неуспех в словесности – сквозная тема романа, напитанного цитатами из прославленной комедии и других грибоедовских опусов – безвестных, брошенных, дубиальных. Грибоедов знает, что стихи Державина и Жуковского о Кавказе (а паче того – выросший из них «Кавказский пленник») фальшивы – но Кавказ вошел в состав русской словесности ими, а не кричаще грубыми, обжигающе точными «Хищниками на Чегеме» (ушедшими в подтекст романа). Грибоедов знает, что дипломатичный танцор и соглашатель Пушкин способен то ли очаровываться Николаем (для Грибоедова – выскочкой, лицемером, тмутараканским болваном), то ли удачно разыгрывать восторг, что он готов, имитируя высокую поэзию, «бросить им кость» – «барабанную» поэму «Полтава». (Здесь есть отчетливая аллюзия на современность; в пору тыняновской работы над «Смертью Вазир-Мухтара» Хлебников был отодвинут в запасник, а удачливый канонизатор футуристических открытий сочинял к десятилетию революции – уже отлившейся в государство – поэму «Хорошо!»). Но в памяти читателей жива «Полтава». Грибоедов знает, что его трагедия выше всей петербургской литературы и пушкинских песенок (а потому пушкинский комплимент рождает лишь досаду). Но франт-собака Сашка пленяется «Талисманом», «трагедия была дурна», а бродящая в душе Грибоедова песня о Волге и Стеньке остается неспетой. В отличие от той, что будет сложена несколько десятилетий спустя самым шаблонным образом и накрепко впишется в надрывный репертуар русских застолий («Из-за острова на стрежень…»). И от той, что