Пришел гораздо раньше назначенного времени, по-английски. Осмотрелся на месте.
Дворник в оранжевом бушлате орудием, похожим на гарпун, скалывал с тротуара серую наледь.
Ребятишки из группы продленного дня, покинув школу, промчались мимо в разноцветных вязаных колпаках (зеленых, синих, малиновых), с любопытством косясь на смешного красноносого дяденьку, который совсем же замерз.
Горели печальные уличные фонари.
Уже через десять (пятнадцать, двадцать, тридцать, сорок) минут Оливер энергично переминался с ноги на ногу.
Но не появилась школьница-шкодница! Да и не собиралась появляться.
Через час Оливер продрог до костей, губы у него стали синими, волосы покрылись изморозью (опять же так волновался, что забыл дома шапку). Сквозь мерзлое стекло слез он пытался опознать в каждой пробегавшей мимо девушке вероломную Веронику. Несчастному англичанину сначала было просто досадно, затем стало действительно хреново.
Рот заливала приторная слюна, это застрявшие в зубах микрочастицы финиковой мякоти продолжали источать сладкий яд, и вдобавок лило из носу.
А еще не гнулись пальцы, и он никак не мог исхитриться вытащить из кармана сигареты. У него оставался шанс уцелеть лишь при условии, что он немедленно заскочит в парадную, прижмется грудью к батарее парового отопления, но не было уже сил и воли передвигать ноги в ставших жестяными башмаках.
Да и не чуял он ног, вообще ни одного своего органа не чувствовал.
И вдруг со всей отчетливостью осознал, что наконец-то в полной мере испытывает давно уже чаемое ощущение собственного ничтожества, головокружительное и восхитительное, когда ничего уже не нужно, а потому и не страшно.
Оливер вдруг заулыбался блаженно, как человек, разгадавший головоломную загадку, такую, оказывается, простую.
Посмотрел победно по сторонам и пошел из переулка, не оглядываясь.
Пошел и пришел, ну не пришел, конечно, а притащился, приковылял в рюмочную, где Антон приканчивал уже третьи сто грамм, недоумевая, какие такие дела появились у приятеля, что и дома его нет, и в Лектории, и даже здесь, в месте их обычного приятного собеседования.
Антон привел Оливера к себе. Вдвоем с Тамаркой, неожиданно проявившей сочувствие к обмороженному англичанину, они заставили его раздеться, растерли водкой, напоили чаем с малиной, уложили на диван, накрыли ватным одеялом.
Тамарка отзвонилась Нине, уже начинавшей беспокоиться, поскольку накануне сожитель ночевал неизвестно где. Посовещавшись, женщины решили: пусть отоспится, отогреется, а завтра Нина его заберет.
Оливер метался на диване, без конца повторяя: «Финики! Это финики меня погубили!» Лишь когда он угомонился и уснул, легли и Антон с Тамаркой, так и не поняв, что он такое нес.
Но спал Оливер недолго. Среди ночи встал, бесшумно оделся и прокрался в кухню, где настрочил последнее свое сочинение. Затем столь же бесшумно вышел из квартиры.
И навсегда пропал без вести.
Утром Антон, отпросившись с работы, бросился на поиски друга. Он побывал во множестве мест, где предположительно мог встретить Оливера, – все зря!
В половине первого ночи, на станции метро «Чернышевская», подбегая к вагону, Антон поскользнулся на мраморном полу, упал и разбил себе голову. В смысле – убился насмерть. Дело в том, что в каблуке его ботинка, подобно капле яда, давно уже засела стальная, похожая на запятую, стружка. Когда-то он, не переобувшись, отработал смену, и с этого дня, оказывается, смерть неотступно следовала за ним.
ПРИЛОЖЕНИЕ: письмо, оставленное Оливером на кухонном столе в квартире Атомногрибовых
Итак, я прожил на свете шестьдесят шесть лет и сочинил дюжину стихотворений, одно даже включалось в антологии, хотя, по большому счету, и его нельзя назвать шедевром. Дюжина – много это или мало? Или, иначе говоря, имеет ли вообще значение объем литературного наследия? Казалось бы, имеет, ведь жизнь была посвящена творчеству, борьбе со стихией языка, претворению хаоса эмоций в космос сложно организованных смысловых структур… и – столь неутешительный результат! Сижу в ночи на чужой кухне, без семьи и дома, забытый на родине и никому не нужный на чужбине, в клубах табачного дыма, в слезах…
В чем же дело? Почему прожил я такую ни с чем несообразную жизнь?
Ах, не странно ли, что этот вопрос задает себе человек, который в течение отпущенного ему времени занимался исключительно самопознанием (через язык; конкретнее: через великий английский? Надеюсь, все читающие этот текст согласны, что язык является способом самопознания.)
И (самое смешное) хоть бы раз почувствовал себя счастливым! Так нет же, с мазохистским каким-то удовлетворением перечеркивал и отправлял в мусорную корзину большинство своих сочинений, просто- таки с маниакальной требовательностью перечитывал строчки, выходившие из-под пера моего! Уж лучше бы я не сочинил ни одной удачной, ей богу! Не возникало бы тогда искушения (сродни чесотке, зуду, потаенному блуду) продолжать…
Выходит, все дело в боязни честно самому себе признаться, что бездарен?