Больше расспрашивать было не о чем, я расплатился и вышел. Хорошенькая девочка, лет двенадцати — четырнадцати, до сих пор жадно смотревшая на сокровища лавки, пошла следом за мной, с робким вожделением и наивным любопытством глядя на приобретенную мною штуку шелка и повторяя на франкском языке, на котором, как она слышала, мы изъяснялись: «Bella, bella, bellissima»[25]
. У меня возникло желание осчастливить этого ребенка. Я не знал, что мне делать с моей покупкой, и спросил ее, не возьмет ли она ее себе. Девочка с сомнением покачала головой и недоверчиво улыбнулась, показав два ряда жемчужно-белых зубов. Я положил ткань ей на руки и направился к дому Константина; она же замерла на месте, не в состоянии вымолвить ни слова, не понимая, сон это или явь.В этот вечер я не услышал звуков гузлы; Фортунато чувствовал себя хорошо, мог выходить, и уже не Стефания с Фатиницей пришли к брату, а Константин и Фортунато отправились к ним. Я наблюдал, как они пересекали двор, и понял, что отныне лишился последней радости — видеть моих соседок. Очевидно, если они и покидали свой гинекей, вопреки правилам, принятым для греческих женщин, то лишь потому, что Фортунато не мог посетить их, но, едва его здоровье пошло на поправку, исчезла необходимость нарушать обычай, тем более что в доме жил иностранец.
Следующий день не принес ничего нового. Часть его я провел один, лелея свою ревность, и видел только летавших по двору голубей. Я насыпал на подоконник зерна пшеницы и хлебные крошки; в благодарность за мои добрые намерения горлинки уселись было на окно, но при первой же моей попытке приласкать их вспорхнули и весь день кружили в отдалении.
Последующие дни протекли столь же однообразно: Константин обращался со мной как с сыном, Фортунато — как с братом, но ни один из них ни разу не упомянул о других членах своей семьи. Раза три-четыре заходил красивый молодой человек в роскошном одеянии; на вопрос, кто это, мне ответили, что его зовут Христо Панайоти.
Я исчерпал все средства, чтобы увидеть хотя бы кончик вуали Фатиницы, и решил снова спуститься в город порасспрашивать моего торговца, но и он не знал ничего нового. Навстречу мне попалась моя юная гречанка, гордо разгуливавшая по улицам Кеи в платье, сшитом из моего подарка; разменяв гинею на венецианские цехины, я дал ей две монетки на украшения, и она, просверлив в них дырочки, прикрепила их на висках к косам, ниспадавшим на плечи. Затем, как обычно, я вернулся к своему окну, но, как обычно, окна моих соседок были плотно закрыты.
Я уже совсем было впал в отчаяние, когда однажды вечером ко мне вошел Константин и заявил, что заболела одна из его дочерей и на следующий день он поведет меня к ней. К счастью, в комнате стояли сумерки и мне удалось скрыть от него душевный трепет, охвативший меня при этом неожиданном известии. Сделав над собою усилие, чтобы подавить волнение в голосе, я ответил ему тоном, в котором трудно было распознать что-либо, кроме обычной заинтересованности, что он может располагать мною в любое время, и спросил, считает ли он заболевание опасным, но Константин ответил, что, по его мнению, речь идет о простом недомогании.
Ночь я провел не сомкнув глаз, раз двадцать вскакивая с дивана и подходя к окну посмотреть, не рассвело ли, и раз двадцать возвращался на свое ложе в тщетной попытке призвать сон, гонимый моим волнением. Наконец, первые лучи солнца скользнули через тростниковые ставни и вожделенный день настал.
Приступая к утреннему туалету, что обычно было делом быстрым и несложным, ибо весь мой гардероб состоял из двух купленных у Якоба костюмов, я выбрал более нарядный — албанский, лилового сукна с серебряным шитьем; поколебавшись между белым муслиновым тюрбаном, полотнище которого, проходя под подбородком, обрамляло лицо, и красной феской с длинной шелковой кисточкой, я остановился на феске, не желая скрывать свои светлые, красиво вьющиеся от природы волосы. Должен признаться, что сделано все это было после долгих и тщательных раздумий, оказавших бы честь любой кокетке. В восемь часов Константин зашел за мною, хотя я был готов пойти за три часа до его появления.