— А все-таки… Мне кажется, что ты не до конца говоришь мне о своих общениях… Вот, например, с этим Остроумовым. Уже сами твои отзывы о его писаниях говорят о повышенном интересе. Никакого крупного критика там и в помине нет, я же специально почитал его статьи. Я и раньше ощущал твое к нему не очень «рабочее» отношение. И то, что вы с ним регулярно перезваниваетесь и, возможно, даже видитесь… Во всяком случае, Алина назвала его имя, когда я ей позвонил… Значит, ты часто говоришь ей о нем и, вероятно, больше, чем мне… и чем ей обо мне. Впрочем, если тебе с ним интересно, пусть будет так. Улыбайся и Кайсарову, и Остроумову, это не важно, я по-прежнему верую в тебя. И ты для меня радость величайшая… И пусть ты будешь у меня всегда и только моя… Пойдем на кровать, здесь неудобно…
Почему Рахатов не захотел ее выслушать? Понимал, что она в два счета докажет, как он несправедлив к Саше? Да не часто мы с ним видимся, совсем нечасто!.. Ладно, не сейчас же об этом думать!
Женя робко положила одежду так, чтобы на виду было только платье, как будто кто-то мог войти в комнату, пока она неодета. Легла с краю, закинула руки за голову, потянулась, предчувствуя счастье.
Так у маленькой Жени трепетало сердечко перед Новым годом. Папа принес из подвала короб с елочными игрушками, ножом стесал ствол елки и поранился, неумело насаживая на него деревянный крест. Капнула кровь, смешанная с тройным одеколоном. Пол мыть легко — в последний ремонт на доски настелили марлю, зашпаклевали и покрасили в светло-коричневый колер. Оцарапалась, когда пролезала под тумбочкой с радиолой, чтобы протереть плинтусы. На мокрое сразу постелила половики, чтобы они плотнее прилипли к полу. Мама нагрела воды, вылила ее в жестяное корыто и по очереди вымыла своих малышек, надела на них свежие ночные рубашки, на голове закрутила тюрбаны из махровых полотенец.
Теперь можно наряжать елку! Медленно, растягивая удовольствие… Гирлянда, к каждой ее лампочке надо пристроить серебряные розетки, делающие свет загадочным, волшебным. На макушку — красную звезду. Потом снегурочка, дом из папье-маше, старик-черномор на прищепках, мухомор, сосулька, орехи в золотой фольге. И наконец снег, нащипанный из тугой пачки ваты, и дождь из острых — порезалась как-то — серебряных лент.
Вот уже сестры, каждая в своей кровати, азартно угадывают по названным цветам елочную игрушку. Последнее из этого счастливого дня: скрип двери, мамина рука гасит свет…
— Открой глаза…
— Не могу.
— Открой, переступи. Вот так… Об одном только жалею, что ты не можешь побыть на моем месте, не можешь испытать того, что я сейчас чувствую… Хочется, чтоб это длилось вечно…
В дверь постучали. Рахатов напрягся, прижал палец к губам. Снова постучали. Бесконечное топтанье, наконец шаги удаляются.
— Вспугнула… Но это даже хорошо — продлим удовольствие. — Рахатов достал из-под подушки заранее заготовленную бумажную салфетку, промокнул пот со лба. — Чего ты испугалась? Дежурная — наверное, к телефону звала.
— Да она же видела, что я у вас…
— Ну, мало ли, мы вышли зачем-нибудь из комнаты… Ей это совершенно безразлично… — Он властно притянул Женю к себе.
Больше им никто не помешал…
— Знаешь, я, пожалуй, позвоню домой. Не случилось ли там чего…
Рахатова не было минут двадцать, каждая длиной в час, а Женя в спешке забыла даже захватить корректуру. И вот как раб, разлученный с галерами, она растерялась, не зная, чем же занять себя… Первыми пришли приятные мысли — как хорошо в этой комнате, как ей бы хотелось жить здесь с Рахатовым… Можно больше никого не видеть… А работа? Нет, ее бросить она бы не могла. Но ведь можно суметь и ему помогать, и на службу ходить… И тут, под кроватью, она вдруг заметила синие женские тапочки.
— Извини, пришлось кое-что объяснять — она рукописи готовит. У вас такая глупость — надо сразу представить все три тома, хотя последний только через год в производство сдавать. — Он тщательно, с мылом вымыл руки и снова обнял ее, уже одетую. — Как только до тебя дотрагиваюсь, весь остальной мир исчезает, время останавливается. И существуют только та радость, то блаженство, которые ты мне даришь… Что случилось? Почему молчишь?
— Мне пора… — сдавленно прошептала Женя.
— Нет, так нельзя, почему ты посуровела?
Женя угрюмо смотрела на проклятые тапки. Сказать, что больно? Даже здесь, в этой маленькой комнате, за эти короткие два-три часа, его другая жизнь, для него настоящая, высовывается то телефонным звонком, то женской обувью, то собранием сочинений. Какое огромное, безмерное пространство — его жизнь, как удобно он там расположил и меня, и свою работу, и поездки, и семью. Кто угодно еще там поместится.
Захотелось встать и уйти отсюда. Навсегда? Женя поборола гнев и через силу заговорила:
— Я для вас пирожное, без которого можно и обойтись…