Узнав, что на письменную просьбу — вступать в личный контакт со столь аррогантной особой Тарас поостерегся, а использовать Авино знакомство тогда еще не сообразил, — писательница ответила коротко и едко: «Этот человек продал все, что мог, свой талант в том числе», — Простенко расхохотался:
— Здорово она умеет словом припечатать, приговор прямо-таки. Подаю апелляцию. Я в Студенческом театре подвизался, когда Эраст принес туда ее пьесу, до того мариновавшуюся во МХАТе. Все у нас всколыхнулось. Полтора года репетировали, потому что освоить принципы Эраста было очень трудно. Слава богу, он привлек Шарлотту со стороны, использовал ее преданность — невозможно найти в Москве другую артистку, которая бы согласилась так мучиться над ролью, ни одна не пошла бы на такое самопожертвование. Она точно попала в роль Петровны — соответствовала ей человечески. Мы тогда подружились, я на дачу к ней ездил — деревья с участка спиливали… — Простенко ухмыльнулся, но рассусоливать намек не стал. — С этим спектаклем больше всех повезло драматургу — она впервые зазвучала в виде слов со сцены. Когда она пришла на репетицию, то была так обрадована, что даже заплакала, а потом выпила вопреки своим принципам, заговорила о Боге и была просто счастливым человеком. Следила за выпуском спектакля, сидела и слушала, открыв рот, даже стала утверждать, что они с Эрастом как бы с одного двора — одинаково все понимают, одинаково слышат век.
Терциус гауденс этот Простенко, подумал Тарас, Третий радующийся в конфликте Эраста и драматургессы, но как точно, со вкусом он это все фиксирует. Нужны, нужны соглядатаи и подслушиватели. В чем-то добросовестный мемуарист сходен с педантичным кагэбэшником, недаром эти две функции так часто совмещаются в одном лице.
Новая работа, видимо, научила Простенку не только наблюдать, но и делать обобщения. И он продолжал своим монотонным голосом говорить довольно нетривиальные вещи:
— Именно в воплощении Эраста она, первая из всей поствампиловской драматургии, зазвучала как должно. Вы-то знаете, как из нее можно сделать так называемую чернуху — играют плохих людей, исключение из правил, выродков, которые попадаются среди советских, теперь скажут — русских — особей. А Эрасту удалось изобразить их не только с сочувствием, но и с любовью к тому, из чего мы состоим.
Новые детали мгновенно нашли свое место в мыслительном механизме Тараса, и устройство заработало, слова свободно потекли, продолжая мысли Простенки:
— Да, да, это получилось у Эраста в струе экзистенциализма, неореализма и всех «измов», которые исследуют человека. Помните, шушукались, что он зрителей на сцене усадил в пять ярусов, этаким русским народным хором, чтобы ажиотаж создать — так мало мест было и попасть действительно трудно. Но дело тут не столько в четвертой стене, сколько в новом принципе сближения: степень доверия между артистом и зрителем стала абсолютной, артист играл так, как будто ничего не скрывал. — Тарас так воодушевился, так увлекся, что готов был раскрыть свою эстетическую рефлексию даже Простенке. — Зритель, сидящий не б темном зале, а у задней стены, становится непосредственным участником спектакля, до артиста доносится его дыхание, глаза артиста и глаза зрителя встречаются. Не может быть лжи, подделки, имитации. И становится абсолютно ясным удивительное свойство взаимоотношений между артистом и режиссером: чем жестче режиссерский рисунок, тем больше степеней свободы артиста, тем больше он может ковыряться в своих внутренних процессах, в поведенческих делах. Если артист находится в точной рамке, то у него есть точка опоры.
Простенко слушал не только терпеливо, но и с интересом, однако вклинился в первую же паузу, которую Тарас взял, чтобы перевести дыхание.
— Так вот, писательница прямо на глазах становилась счастливым человеком благодаря Эрасту. Ей было с чем сравнивать — примерно в то же время за возможность видеть другое свое произведение на сцене она поступилась принципами, предала правду. Та пьеса была о любви, о женской красоте, очаровании, о женском интеллекте, который никому не нужен, и о мужском карьеризме, о мужчине, за благополучие продавшем свою любовь. Пьеса построена на парадоксе — женщина, которую все хотят, никому не нужна.
— Суперфлю, лишняя. Это, кстати, женская трагедия, которая отражена во всей мировой драматургии, — флегматично заметил Тарас, не скрывая своего равнодушия к чужим драмам.