(«А Валентина кто бездарностью обзывал? Не в сердцах, под диктофон. Неспроста такое предисловие. Щедрыми авансами матерые люди не разбрасываются. Серьезное „но“, ими оплаченное, обязательно последует… Драматизм отношений — ничего лучше для книги и не придумаешь».)
— …но у нее есть имидж, и она его очень охраняет. Ограниченному количеству людей разрешает войти в ландшафт своей души. И в наших разговорах о Раневской, о Чехове она это себе позволяла, и мне было очень интересно. Она служит в театре, а там без кокона нельзя, ведь ее театр политизированный, он весь строился на противоборстве с властью. Это был как бы узаконенный левый театр, как бы ручеек свободы. Но он моментально кончился — там, где нет искусства, а есть борьба с властью или, что еще хуже, управление искусством, — там все плохо кончается…
(«Да если б только там! И умирают театры на миру, и смерть их совсем не красна…»)
— Стелла это прекрасно понимает, она никогда не играла в политические игры, для нее искусство и творчество самоцельны. Поэтому она всегда жила в раздвоении, я это понимал и никогда не обижался.
(«Просто так слово „обида“ не упоминают. Когда говорят „я не хотел вас обидеть“ — хотят, „не обижаюсь“ — обижаются».)
Последним был эстрадник, который, видимо, сказал не совсем то и совсем не так, как хотел бы Эраст.
— Он сам — это целый театр, где он и артист, и режиссер. Я всегда поражаюсь, когда смотрю то, что он делает без меня — я безошибочно вижу, где тот толчок, который я как бы в нем предусмотрел, который он потом превращает в свое достоинство. Своей игрой он умеет как бы все ткани разъять и посмотреть, что там внутри, а потом знает, как эту рану очистить и больную ткань превратить в здоровую. Трудно самому быть и космодромом, и обслуживающим персоналом, и топливом, ведь ошибиться нельзя — произойдет самовозгорание, организм разрушится. Сейчас ему нужно придумать какую-то совершенно новую структуру, нужен человек, который бы его почувствовал и очень бы полюбил. Мне всегда был интересен процесс общения с ним, процесс постижения его как человека. Но он очень увлекается политикой, а я к этому безразличен. Я занимаюсь искусством, и мне интересно прежде всего искусство. Для него же социальное всегда имело значение. Это обман! Хорошо бы он это понял, потому что сдвинуть его с социального пьедестала было не очень просто, ведь это сулит успех у определенной публики, успех легкий. Когда кончилась советская власть, он начал поддерживать новую власть, а это обязывает их успехи и провалы воспринимать как свои.
(«Правильно ущучил эстрадника. Не собирается тот отвечать вместе с властью за содеянное, хочет только плату за поддержку этой власти получать…»)
— Все актеры — любимые дети.
(«Когда Юнг не уличил даже, а только обратил внимание на свойство Фрейда снижать все окружение до уровня сыновей и дочерей — учитель в ответ прекратил с ним переписку».)
— С потерей ощущения первородности исчезает искусство. Мне нужны свобода, раскрытие, развоплощение душ, обнажение, взаимопроникновение, сближение их друг с другом. Сюжет, характеры, предлагаемые обстоятельства как бы не имеют никакого значения, это почва, от которой нужно оттолкнуться, чтобы прыгнуть ввысь, в небо.
(«А эта мысль только кажется отважной. На самом деле тяжелее лететь вместе с тем, что вложил в пьесу автор и что могут добавить актеры. Эраст уже поднялся над средним уровнем — благодаря правильному выбору текстов и исполнителей, а теперь и гласно, и втихую выбрасывает накопленное, как балласт, по кусочкам. Очень опасно. А как красиво звучит — „ввысь, в небо…“»).
— Это состояние влюбленности, единственное состояние, другого я не знаю. Если его нет, не может быть никакой работы, организм человеческий закрепощен, образуется кокон, через который нельзя пробиться. Мы встречаемся с артистами, потому что любим друг друга. Если любовь интенсивна, то есть неудержимое желание прийти «на свидание».
(«Вместо разных долей жизни: приватной, профессиональной, общественной — мешанина, в которой трудно сохранить себя, ведь любая неудача ведет тогда к потере всего, всей жизни…»)
— А если в процессе репетиций не возникает того человеческого единения, роста и обновления душ, спектакль будет мертвым. Сам процесс развития личности артиста для меня важнее того, что и даже как он играет. И тогда нет вопросов карьеры, успеха-неуспеха ролей, а есть как бы один полет.
(«Этих вопросов не должно возникать только у тех, кто вокруг — актеров, художников, авторов… и соавторов, то есть и у вас, Тарас? — потому что они должны все отдать для полета режиссера».)
Когда Эраст произнес явно не спонтанное резюме «актеры — сукины дети, но дети» и встал со стула, что в два часа ночи значило одно — аудиенция окончена, Тарас нерасчетливо, не для книги, спросил:
— А Ленский?
— Что Ленский… Бедняга…