У Зинаиды дух захватило от отваги, с которой Нигге, выросший в благочестивой пасторской семье, посягнул на церковные догматы, рискуя и своим местом в университете, и репутацией уже не родительской, а собственной молодой семьи — стань его размышления добычей всегда искажающей гласности. Сердечко Зинаиды забилось от восторга, от готовности защитить любимого (как чаще всего бывает, готовности безответственной — что она могла сделать, чем выручить?!), когда общество, контуры которого она даже не представляла, отвернется от него. И одновременно где-то в глубине — тела или души… — засаднило, возникла тревога, которую удавалось держать на задворках, пока Нигге лежал рядом, но как только она оказалась одна, бессознательная тревога вырвалась на свободу и потребовала осмысления. И сразу до нее дошло, что его рассуждения открывают путь полигамии, оправдывают ее. А значит, разлучают с Густавом… Даже про себя не решаясь произнести слово «брошенная», «оставленная», Зинаида снова увернулась от столкновения с горем, но его миазмы уже вошли в поры ее души.
А Густав и правда исчез: уволился из университета, переехал в только что построенный замысловатый дом-башню в Кюснахте на самом берегу Цюрихского озера. То есть он дышал, ел, пил, думал, подстригал усы, раздевался и одевался, но все это, чему раньше она была свидетелем, соучастником, помощником, теперь происходило без нее.
Зинаида судорожно, безрассудно заметалась, и первый удар получила от первого же броска — в клинику. Та самая медсестра, которая приторно улыбалась ей, услужливо выполняя обязанности секретарши, стража и еще бог знает кого — счастливой Зинаиде было тогда не до наблюдений, — почему-то торжествующе глядя ей прямо в лицо своими открыто лживыми глазами, объявила, что доктор уехал, когда будет — неизвестно, и, нагнувшись к нижнему картотечному ящику, нагло выставила попку, туго обтянутую коротким халатиком.
Дома Зинаида, сдерживая зачем-то рыдания, тупо, больше часа, пыталась сравнить свой вид сзади с медсестринским, выгибаясь перед зеркалом платяного шкафа и как можно плотнее оборачивая вокруг бедер сперва широкую шерстяную юбку неуместно яркого зеленого цвета, потом, скинув ее, повторяя то же самое с нижней батистовой и, наконец, с коротенькой шелковой комбинашкой. Результат манипуляций — нисколечко не объективный — заставил ее разреветься, и рыдала она бесконечно, всхлипывая даже во сне.
Утром, неумытая, неодетая, прямо в постели она написала два письма: одно — матери, другое — тому самому профессору, учителю Нигге:
«Я была бы крайне благодарна Вам, если бы Вы могли дать мне короткую аудиенцию. Речь идет о деле, важном для меня и, вероятно, интересном для Вас. Быть может, вы думаете, что я навязчивая любительница знаменитостей, которая хочет потрясти Вас каким-нибудь жалким школьным проектом в надежде „перевернуть мир“, или что-то в этом роде. Поверьте, не это приведет меня к вам. Мое положение крайне щекотливое…»
Потратив все силы, и рациональные, и эмоциональные, на отношения с Густавом, Ида в последние полгода все дальше отрывалась от других людей и от житейских обстоятельств — так начинающий пловец ныряет в океан и получает наслаждение от того, что движется несмотря на высокие волны, на укусы склизких медуз, на холодную воду, — и упускает подстраховаться: берег из-за только что начавшегося прилива незаметно и опасно уходит все дальше и дальше. Плыть-то надо было параллельно песчаной кромке.
А Нигге спокойно, планомерно собирал информацию, не брезгуя сплетнями, и не только не забывал про Иду, но даже за месяц до своего исчезновения из ее жизни предусмотрительно объяснился с учителем:
«Последняя и самая тяжелая капля, переполнившая чашу терпения и сыгравшая со мной просто дьявольскую шутку, — русская пациентка предала мое доверие и дружбу самым оскорбительным образом: она подняла гнусный скандал единственно потому, что я отказал себе в удовольствии сделать ей ребенка. Я всегда вел себя по отношению к ней как джентльмен, но перед судом своей слишком чувствительной совести я не считаю себя полностью чистым, и это ранит меня больше всего как раз потому, что мои намерения были самыми достойными. Но Вы знаете, как это бывает — дьявол может превратить в порок и саму добродетель.
В этой истории я получил непередаваемое количество супружеской мудрости, потому что до сих пор я, несмотря на весь самоанализ, имел совершенно неадекватное представление о своих полигамных наклонностях. Теперь я знаю, когда и как дьявол бьет копытом. Эти болезненные, но целебные прозрения чертовски взболтали меня изнутри, однако благодаря этому, надеюсь, я сохранил определенные моральные качества, которые дадут мне немалые преимущества в дальнейшей жизни. Отношения с моей женой в огромной степени прибавили по своей твердости и глубине».