Сегодня был последний день весны и его четырнадцатый день рождения. И Филипп, как и год, и два, и три года назад, еще на рассвете убежал из дому, чтобы не видеть отца в траурном одеянии, чтобы лишний раз не попадаться ему на глаза — так как именно в этот день герцог был более чем когда-либо, нетерпим к младшему сыну.
Обычно для человека день его рождения — день радости, знаменующий рубеж, переступая который, он становится на год старше. Однако для Филиппа, сколько он помнил себя, 31 мая всегда был день скорби. И вовсе не за умершей матерью; ему, конечно, было жаль женщину, которая, родив его в муках, умерла, — но он ее не знал. Этот день символизировал для Филиппа утрату отца, детство, проведенное рядом с ним и так далеко от него. Сознательно Филипп не любил герцога, и, собственно говоря, ему не за что было любить его. Но неосознанно он все же тянулся к отцу, подчиняясь тому слепому, безусловному инстинкту, который заставляет маленьких зверят держаться своих родителей, искать у них ласки, тепла и защиты. А Филипп все еще был ребенком, пусть и преждевременно повзрослевшим ребенком. К тому же герцог в его глазах был вместилищем множества достоинств, ярчайшим образцом для подражания, и единственное, в чем Филипп не хотел походить на него, так это быть таким отцом…
Вернувшись из поездки и узнав обо всем случившемся в его отсутствие, герцог, как и предсказывал Эрнан, освободил Гийома из-под ареста и лишь сурово отчитал его. Амнистия, однако, не коснулась тех нескольких приближенных Гийома и Робера, которые также были взяты под стражу, — герцог велел бросить всех в самое глубокое подземелье замка и тут же позабыл об их существовании. Оставшиеся на свободе участники надругательства над Эдженией, как показали последующие события, могли только позавидовать участи несчастных узников подземелья. Вскоре, один за другим, они стали погибать при весьма подозрительных обстоятельствах. Им не удавалось спасти свою жизнь даже поспешным бегством — где бы они не скрывались, всюду их настигала смерть, направляемая (в чем никто не сомневался) рукой Эрнана де Шатофьера.
В отличие от Робера, который, обладая небольшой толикой здравомыслия и будучи прирожденным трусом, страстно благодарил небеса, что согласился поехать с отцом в Барселону, Гийом был слишком туп и самонадеян, чтобы трезво оценить обстановку и по настоящему испугаться. Известия о каждой новой смерти приводили его в бешенство, он неистовствовавл, на все лады проклинал Эрнана и подсылал к нему наемных убийц, которых через день-другой обнаруживали мертвыми, как правило, вздернутыми на какой-нибудь виселице во владениях Шатофьера.
Плачевное положение Гийома усугублялось еще одним немаловажным обстоятельством. Вскоре после смерти Эджении стало известно, что Эрнан был тайно помолвлен с ней. Разумеется, при ее жизни высший свет отнесся бы к такому известию крайне неодобрительно, однако постфактум это было воспринято спокойно и с пониманием. Таким образом, не совсем законные с формальной точки зрения действия Эрнана обретали в глазах общества некую видимость законности, переходя в плоскость кровной мести, что всегда считалось делом святым и достойным всяческого уважения.
Гийом был обречен — это понимали все, кроме него самого. Робер уже откровенно (скрывая это лишь от старшего брата) примерялся к титулу наследника Гаскони и Каталонии. Герцог еще больше замкнулся в себе и избегал старших сыновей точно так же, как и младшего. Чем дальше, тем невыносимее становилась для Филиппа жизнь в отчем доме. Всякий раз, встречая Гийома, он еле сдерживался, чтобы не наброситься на него, и про себя недоумевал, почему Эрнан медлит с расправой. Гастон Альбре, который снова поссорился с герцогом (он требовал суда над Гийомом и лишения его вкупе с Робером права наследования майората), предлагал Филиппу уехать с ним и Амелиной в Беарн. Но тогда Филипп находился в состоянии глубокой депрессии и отделался от кузена неопределенным обещанием позже подумать над его предложением.
А ночью, накануне отъезда, к Филиппу пришла Амелина. Она быстренько разделась, забралась к нему в постель и принялась покрывать его лицо жаркими поцелуями. Возможно, это был самый благоприятный момент, чтобы преодолеть в себе страх перед близостью с женщиной: ведь Филипп так нуждался в ласке и нежности, так жаждал забыться, в объятиях милой и дорогой сестренки… Но в ту ночь между ними так ничего и не произошло. Филипп был еще слишком слаб, истощен, обессилен пережитым потрясением. Они лежали рядышком, обнимаясь и целуясь — ласково, но не страстно, как брат и сестра, — и Филипп выговорил Амелине все, что накипело у него в душе, что его мучило, что его терзало, а потом просто заснул, крепко прижавшись к ней, к ее теплому и нежному телу. Той ночью он спал спокойно и безмятежно.