Вдруг в конце комнаты вспыхнул свет и осветил дальнюю стену (вырвав из тьмы картины довольно причудливого и безвкусного свойства), пианино и часть пола, свободную от опилок. Из-за переднего столика поднялась трубообразная молодая женщина в трубообразном черном платье и, провожаемая стуком ложки о кастрюлю, медленно направилась к центру «сцены». Опилки прилипли к ее подолу, как оборка. Напудренное лицо ее было мертвецки бледным, глаза казались увеличенными из-за туши, рот представлял собой алую линию. Чистым, хотя и несколько лихорадочным голосом она пела песни «Belle Epoque"(Прекрасная эпоха (франц.) — мирный периоде истории Западной Европы, 1871-1914, отмеченный расцветом искусств и техники) под аккомпанемент пианино. Она пела с застывшим лицом, губы ее двигались механически, и это сообщало неожиданную иронию песням о темной страсти и беспечной любви. Час был поздний. На утро мне назначил встречу доктор Винкель-Экке. Мне предстояло защищать свой еретический тезис: отсутствие взаимосвязи между сбором урожаев и объявлением войн. До сих пор профессор позволял мне высказываться свободно и только потом обнажал мои юношеские ошибки: похвальная смелость концепции, подпорченной нахальным антиисторизмом. Под конец он крепко хлопал меня по плечу и велел не унывать. „Все общепризнанные истины надо время от времени пересматривать. Иногда даже подвергать ревизии наше мышление. Не удалось сегодня — получится завтра“.
Словом, я допил и собрался уходить. Проводил праздным взглядом трубооб-разную певицу, возвращавшуюся к своему столу. Навстречу ей поднялся приземистый брюнет, но внимание мое привлекла молодая женщина, которая сидела ко мне спиной, а сейчас повернула голову, аплодируя певице. Я не поверил своим глазам — это была она. Я нашел Магду Дамрош.
Невозможно описать чувства, охватившие меня в ту минуту: радость, конечно, и облегчение; но и ужас: я мог не послушаться Ленина и пройти мимо кабаре; изумление и восторг — смесь, составляющие которой я и тогда не мог разделить и сейчас не могу. Я приподнялся со стула, снова упал на него, потом все же встал на ноги. Она, и не в мечтах, а во плоти, и нас разделяют каких-нибудь двадцать шагов. Как в бреду, я потащился к ее столику.
— Фройляйн Дамрош, как я рад вас видеть! Она повернулась ко мне и подняла левую бровь.
— Да? — Было ясно, что она меня не узнала.
— Разрешите напомнить, мы познакомились в…
— Ш-ш-ш. — Она нахмурилась (очаровательно) и предостерегающе подняла палец. — Сядьте и ни слова. Сейчас Тцара будет читать.
Мне пришлось вытерпеть все выступление — того низенького человека с густыми волосами, который поднялся навстречу певице. Он был одет в темный бархатный костюм и носил монокль; чтобы удержать его в глазу, все время сердито щурился. Вы, пожалуй, сочли бы его привлекательным. В одной руке он держал бубенчик, в другой — резиновый мячик, нечто вроде автомобильного клаксона, но без металлического рожка. На беглом французском он продекламировал со сцены какую-то неслыханную галиматью. Не помню в точности, какую именно, да и не в том я был состоянии, чтобы запомнить, когда Магда Дамрош сидела чуть не касаясь меня, — но звучало это приблизительно так: «Когда розовый крокодил прохаживается по Бродвею в соломенной шляпе набекрень, тогда литовские гурии кроют себя лаком». И далее в том же духе, звякая в такт бубенчиком и сопя мячом. Пианист время от времени брал аккорды. Тцара окончил под гром аплодисментов и великодушно показал на пианиста, который поднялся и стал отвешивать поклоны.
— Так что?..
— Мы познакомились в сентябре, фройляйн, в поезде. Меня зовут Отто Кернер.
Она наконец вспомнила.
— Ах да, маменькин сынок. — Она постучала по столу. — Внимание, внимание. Фройляйн Эмми Хеннингс (к певице), герр Хуго Балль (к пианисту), герр Тристан Тцара (к поэту), хочу представить вам графа Отто фон и цу Кернера, сотрудника кайзеровской секретной службы, сегодня в штатском. Его героическими усилиями я была нелегально переправлена в Швейцарию. Прошу аплодисменты. — Каждый из них хлопнул по разу.