Ефросинья Павловна, его жена, неторопливо, вразвалочку понесла ему пить. Дядя Миша в поту, взмокший, растрепанный, весь какой-то не такой, каким положено ему быть, жадно пил из фляги. Ефросинья Павловна смотрела на его работу, как может смотреть женщина, для которой крестьянская работа не в диковинку. Потом она, ничего не сказав, молча взяла у него вожжи и все так же молча повела борозду. Борозда получалась ровная и красивая. (…)
– Гляди, Михалыч, а у твоей бабы сподручней получается, – сказал подошедший сосед. – Много ловчей работает… Как ножом режет.
– Сноровка, – сказал дядя Миша, закуривая».[318]
Вот этот дом и эта земля, которую Пришвин обрабатывал с женой и нанятым работником, и привела писателя к конфликту с настоящими крестьянами и настоящей революцией и заставила его многое переоценить.
Елецкие мужики не могли видеть в петербургском литераторе и купеческом сыне ни мужика, ни защитника мужиков, сколь бы он ни ходил за плугом и ни жаловался в печати, что отобранный у него запас ржи был куплен на деньги, которые заработал в социалистической газете «Новая жизнь». (Пришвин так высказался о ней весной 1917 года: «29-го поступил в газету „Новая жизнь“ и чувствую себя среди них еще большей белой вороной, чем раньше в „Речи“»,[319]
а осенью того же года писал с отвращением: «Раньше я не понимал сердцем, почему наши „идейные“ старики так ненавидят „Новое время“ и как можно так ненавидеть газету. Теперь я совершенно так же ненавижу „Новую Жизнь“ и все ее Иудушкино племя».[320])Барин он и есть барин, много у него земли или мало, и в каких бы газетах он ни писал. Даже то, что он пострадал «за народ» и сидел в тюрьме за «женщину будущего», мало кого волновало. А революция для бар оказалась временем совсем неподходящим. И там, в деревне, трезвея от февральского дурмана, называя себя «барином из прогоревших», Пришвин неожиданно резко поправел и сравнил свою новенькую дачу в старой усадьбе с больным нервом, «который мужики вечно задевают, вечно раздражают, и так, что не рад этой революции, лишившей меня пристанища»,[321]
а немногим позднее добавил, что «попал в тюрьму собственности».[322]Он не мог, как Блок, стоически относиться к тому, что у него сожгли библиотеку, и оправдывать народное злодеяние тем, что на милых барскому сердцу усадьбах пороли и насиловали. Его взгляд на вещи был и конкретнее и образнее одновременно.
«С мечтой социализма Земли и Воли я распят на кресте моей собственности».[323]
Но еще больше, чем угроза потерять имение, испугала его угроза национализации, обобществления «таланта писать»: «Не только сад, посаженный моей матерью, объявлен общим, но и мое личное дарование, которое всегда было моей гордостью за независимость… Земля поколебалась, но этот сад, мной выстраданный, насаженный из деревьев, взятых на небе, неужели и это есть предмет революции?»[324]
В этих словах – зерна будущего конфликта с большевиками, новой государственностью, новым «медным всадником», а заодно и с Блоком, готовым, кажется, всё отдать революции и народу.
И дело не только в личной потере: очень близко к сердцу принял Пришвин раздел земли, полагая, что «бескровная» Февральская революция принесла земледельческой культуре вред бесконечно больший, чем кровавая и пожарная революция 1905 года.
Особенно это сказалось в его родных краях.
«Этот черноземный центр был в моем сознании с колыбели вулканом накануне страшного извержения. Так оно и случилось потом: едва ли где-нибудь разрушительная сила революции была сильнее, чем в этом углу чернозема, на границе Елецкой и Тамбовской земли».[325]
Иллюзии писателя относительно революции развеялись очень быстро, но… кажется, для того, чтобы смениться иллюзиями иного рода: «Я против революции, но не враг народа, и потому я голосую за революцию, в надежде, что это не серьезно, что это не дело и потом как-нибудь отпадет»[326]
– и эту идею – рассосется! – Пришвин вынашивал в течение многих советских лет.Собственно и на революцию, какой она предстала писателю летом семнадцатого года в деревне, у него сложился весьма своеобразный, резко отличающийся от городского, интеллигентского видения событий взгляд: «Корень беды в том, что в основе своей, во всей своей глубине наша революция самая буржуазная в мире, это даже не революция собственников, а людей, желающих быть собственниками. Эти собственники будущего взяли напрокат формулы социализма и так забили ими собственников настоящего, что эти собственники, уязвленные до конца, загнанные в подполье, уже не могут оправиться, взглянуть на свет Божий живыми глазами».[327]