— Молодец. Умница. А Лидуня? Она ведь слышала, как ты произнес фамилию и имя. У нее, как выяснилось, хорошая память. Впрочем, ладно, тут ничего не поделаешь. Дальше.
— Ну, дальше стали ждать «скорую». Они в доме, я на улице, в машине.
— А что так? Выгнали? — Шаман удивленно поднял брови.
— Нет! Чаем напоили с вареньем! Там, главное, вся комната в Васькиных фотографиях. Пялится со стен, сволочь, как живой! К тому же хозяйка стала базлать: «Что б ноги твоей здесь не было, вон отсюда!» Стыдить меня стала, как сопливого пацана. А тут еще Поликарпыч… Он ведь меня отмазывал несколько раз, я вроде как ему обязан, и ссориться с ним мне не резон, блин. Они же застали меня с пушкой в руке, понимаешь?
— Понимаю, понимаю, только не ори. Ты хотя бы узнал, в какую ее повезли больницу?
— В Шестую городскую.
— Про перстень мой ты, конечно, ничего не выяснил? Прошмонать тебе ее не удалось, юродивая помешала, — Шаман по детской привычке всосал нижнюю губу и стал похож на кролика.
— А не надо было шмонать, — тихо и серьезно произнес Лезвие, — перстень у нее на пальце.
— Ты же сказал, руки забинтованы? — голос Шамы стал странно высоким, он сам не заметил, как начал ковырять ногтем маленькую выпуклую родинку под подбородком.
— Бинт размотался на правой руке. Я увидел перстень, на среднем пальце.
Родинку под подбородком Шаман расковырял до крови и не заметил этого. Душ так и не принял, носки не поменял.
— Андрей, вам нехорошо?
Григорьев открыл глаза, увидел Рейча и понял, что отключился на какое-то время. Как это произошло, почему и сколько продолжалось, неизвестно. Он сидел в удобном кожаном кресле, в подвале магазина Рейча. Тихо гудел кондиционер. Было холодно.
— Не пугайтесь, — улыбнулся Рейч, — здесь многие теряют сознание.
— Почему?
— В этом доме располагалось отделение гестапо. В подвале, вот именно здесь, где мы сейчас сидим, были камеры. Не могу сказать, что каждый день кого-то пытали, избивали, но случалось. Здесь стены пропитаны ужасом, болью, предательством. Если провести здесь ночь, можно услышать крики, стоны, очень тихие, далекие, но такие жалобные, что сердце разрывается. Собственно, сам подвал — тоже экспонат моей коллекции. Могу сварить кофе.
— Нет. Спасибо.
Григорьев взглянул на часы. Рейч перехватил его взгляд.
— Вы устали?
— Хочу понять, сколько времени был в отключке.
— Всего пару минут, не больше. Еще раз повторяю вам, ничего страшного. Наоборот, такая реакция говорит о том, что вы живой человек, не робот, не инопланетянин. Вот ваш соотечественник Владимир Приз чувствовал себя здесь великолепно, как дома.
— А вы? Как вы себя чувствуете здесь, Генрих? Вообще, зачем вам все это?
— У каждого свое хобби. Сейчас модно быть чудаком. Я с раннего детства чудак и фантазер. Знаете, когда мне было шесть лет, я решил, что Генрих Гиммлер мой отец. Я узнал, что у детей бывают отцы и матери. То есть не узнал, а осознал и стал думать — кто же меня произвел на свет. Простая детская логика. Генрихом меня назвали в честь Гиммлера. Значит, он мой отец. А на роль матери я выбрал легендарную летчицу, первую женщину-испытателя Люфтваффе Ганну Рейч. Мне дали ее фамилию. Это было принято — называть детей, таких, как я, в честь героев Рейха. Далее, я выдумывал разные легенды, почему они, мои родители, не могут признаться, что я их сын, и забрать меня. Я сочинял сказки и этим спасался в кошмарном быту инкубатора. Портрет Гиммлера висел в нашей спальне. Засыпая, я смотрел на него, разговаривал с ним, называл папой и рассказывал, как прошел день. У Гиммлера были слегка оттопыренные уши. У меня тоже. Портрет Ганны висел в комнате медсестер. Туда детей не пускали, но мне удавалось иногда проскользнуть незаметно, и я разговаривал с Ганной. У нее были светлые вьющиеся волосы. У меня тоже.
— Это кольцо принадлежало Ганне Рейч? — спросил Григорьев, кивнув на раскрытый бархатный футляр.