«Шайтан меня забери, это же Мусоргский! — ошалело подумал Абдулла. — Ну точно! А этот, в очках — Римский-Корсаков, что ли?!» — И, несмело кашлянув, Бесноватый хрипловато произнес:
— А я вот, Николай Андреевич, за ваше творчество серьезно, так сказать, взялся… Фестиваль вашего имени вот затеваю… «Китеж» вот, без всяких купюр, полностью сделал…
— Да что толку-то: «без купюр!» — недовольно передразнил композитор Абдуллу. — Музыку метрами, килограммами, как лавочник какой, мерите!.. И не «Китеж» опера названа, а «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии»; а имя мое не «Римский», как вы во всех своих высказываниях меня величать изволите, а Римский-Корсаков!.. Бестолково, торопливо все; вот радости-то мне: «без купюр»!.. Суета, все спешка какая-то, как на пожаре; а чтобы даже какая итальянская опера так погано на Императорской сцене была поставлена, я уж и не припомню, право… Думать надо хотя бы иногда, батенька, что делать изволите… Направник, право слово, и тот лучше был: купюры делал, но думал —
— Вы, душа моя, все опять о себе, — заговорил Мусоргский. — Аль забыли, почто мы здесь пожаловали? Аль вас с того света частенько погулять выпущают? — И автор «Хованщины» сделал большой глоток из своего стакана.
— Если б вы поменьше пили, Моденька, — недовольно пробурчал Римский-Корсаков, — глядишь, еще поболе моего на этом-то свете погуляли бы…
— Поздно меня учить, Николай Андреевич! — захохотал Мусоргский. — Как видите, меня и могила не исправила! — Довольный шуткой, он еще раз хохотнул и вновь прихлебнул из стакана, занюхав рукавом шелкового шлафрока и поморщившись. — Ух, едрена водчонка-то! От Елисеева, не иначе!.. А вы, батенька, лучше бы извинились за оркестровочку, что мне подсуропили… Преснятина, хуже букваря! Аж противно, ей-Богу!..
— А я все о том и толкую! — заупрямился Римский-Корсаков. — Кабы с зеленым змием не дружили — глядишь, еще и не одну оперу написали бы самостоятельно! — (на последнее слово он нажал особенно).
— Зато смотрите, как я хорошо сохранился, проспиртованный-то! — Мусоргский не терял веселого расположения духа. — А на себя взгляните!.. И «Бориску» моего по всему свету дают; не забывают…
Полуразложившийся Римский-Корсаков обиделся.
— Ладно, довольно, сударь мой… Давайте-ка к делу, — и, повернувшись в сторону Бесноватого, мумия приняла торжественный тон. — Во-первых, все эти глупости с вашей новой оперой надобно немедля — слышите? — немедля прекратить; негоже давать дорогу в императорские театры всяким, простите, посредственностям, единственное и весьма сомнительное достоинство которых состоит в том, что они являются однофамильцами великого композитора прошлого…
— Именно: «великого» — это вы хорошо сказали! — довольно крякнул Мусоргский. Допив остаток жидкости из своего стакана, он швырнул его в зеркало — где тот и канул совершенно беззвучно; а на столе подле композитора тут же появился новый, наполненный до краев. — Фу ты, гадость какая! — последнее уже относилось к пластмассовому футлярчику с компакт-диском фирмы «Примус», который Мусоргский взял со стола и вертел сейчас в руках с нескрываемым отвращением. — «Дзер-жин-ски»… — прочел он тисненую золотом надпись на обложке. — Это тот, что ли, который колбасную лавку на Съезжинской в Петербурге держит? «Мусоргский… Римский-Корсаков… Чайковский… Лядов…» — продолжил чтение великий композитор. — Тьфу, зараза! Николай Андреич, полюбуйся, дорогой: это они теперь солянкой из нашей музыки, на манер бочек с солониной, приторговывают, нечестивцы! Эту оперу поганую, что о тебе сейчас валяют, тоже, небось, засолить надумал?!
— …Это… Ведь я, того… Современникам дорогу даю… Современную, так сказать, русскую оперу поднимаю… — промямлил Абдулла. — И о русской классике не забываем…
— Ой, спасибо, голубчик! — каким-то нехорошим голосом произнес Римский-Корсаков. Он поднял руку, которая в мгновение ока странным образом удлинилась (а из полуистлевшего рукава выглядывали одни кости), и Бесноватый почувствовал на своей прыщавой шее жуткий ледяной охват.
— Будешь, значит, и дальше русской оперой с лотка торговать?! — страшно зашипел создатель «Псковитянки» — а точнее говоря, плохо сохранившиеся его останки. — Будешь, значит, свою ничтожную персону паршивенькими оперками славить?!.
— Пу… пустите меня!.. — прохрипел жутко посиневший от холода, страха и удушья Абдулла.
— Нет, вы слышали: пустите его! — захохотал Мусоргский; его добродушие вдруг разом как-то слетело с него. — А кто нас на весь свет погаными этими пластинками фабрики «Примус» позорит?! У кого паршивые любители из губернских опереток спектакли на императорской сцене ставят? А?!