И я начала рисовать "ахи". Сначала робко, но потом все увереннее, смелее.
Покрывая узором руки, ноги, спину и грудь Гаки-сан, я старалась видеть в них не живую мужскую плоть, а некий бесчувственный холст, предоставленный мне для детски-неуклюжих упражнений в каллиграфии. Разрисовывая его лицо, я старалась не видеть лица мужчины, к которому меня тянет, а сложное соединение поверхностей, представляющее дополнительную трудность для моей кисти.
— Теперь уши, — сказала я, гадая, видел ли он тот фильм ("Кайдан", вот как он назывался, или нет, пожалуй, "Квайдан"). Вспомнив о нем, я вдруг поняла, что наша беседа имела какой-то вневременной характер. В ней не было ничего от обычных, свойственных поп-культуре упоминаний книг, фильмов, песен, телепередач.
Пока я рисовала, Гаки-сан все время молчал: сидел, опустив глаза, в позе глубокой медитации. Наконец я закончила разрисовывать его великолепную мужественную шею, мускулистую, с хорошо прорисованными узлами сухожилий и отчетливо проступающим сквозь шелковистую, цвета слоновой кости кожу адамовым яблоком. Теперь все, кроме зоны, скрытой алой набедренной повязкой, было покрыто чернильными знаками.
Никаких мыслей о сексе, объясняла я себе, это просто еще один кусок ткани, который нужно разрисовать. Но, несмотря на эти рассуждения, руки, медленно совлекавшие алую шелковую повязку с крепких и сильных чресел, дрожали. Ни за какие блага не опишу я впечатлений от увиденного, когда набедренная повязка упала на пол, или волнения, испытанного от прикосновений кончика дрожащей кисти к прекрасному источнику плодородия, мне этого так же не хочется, как не хотелось бы, чтобы он непринужденно болтал с каким-нибудь незнакомцем о форме моих грудей и чувствах, которые он испытывал, покрывая их санскритскими "ах". Достаточно сказать, что томившее меня желание не исчезло: ничуть.
— Думаю, дело сделано, — сказала я после последнего, с затаенным дыханием нанесенного мазка кистью.
Открыв глаза, Гаки-сан внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Ты понимаешь, для чего это было?
— Чтобы защититься от злых духов? — предположила я.
Гаки-сан взглянул на меня так, словно мог бы добавить многое, но после томительной паузы просто сказал:
— Да, приблизительно так.
Облачившись в свои одежды, он взял принадлежности для каллиграфии и вышел, избегнув встречи с моим отчаянно вопрошающим взглядом и мягко закрыв за собой дверь. Нет, это невозможно, подумала я. Он даже не сказал мне "спокойной ночи". Прошла минута, и я услышала, как его приглушенный, далекий голос читает буддийскую сутру. Такого чужого звука я не слышала во всю жизнь.
Ничком упав на постель, я расплакалась. Мне было плохо, я чувствовала себя отвергнутой и бесконечно одинокой. Мне казалось, я погрузилась на дно отчаяния. Вот что случается с иностранцами, когда они слишком долго живут в Японии, думала я. Безжалостное прозрение вызвало новый приступ рыданий. Наверно, я плакала очень громко, так как звука открывшейся двери я не услышала. Внезапно сильные руки подхватили меня, и Гаки-сан в заплатанном ночном кимоно цвета маиса крепко прижал меня к себе, шепча: "Не мог оставаться вдали от тебя. Какая обида, что ты все неправильно понимала. Я не переставал хотеть тебя ни на минуту, но мне сейчас очень трудно и очень опасно быть с тобой". Мне было непонятно и неважно, что он говорит. Мы были вместе — и только это имело значение.
Мы в самом деле не можем сказать что-то новое о любви, или страсти, или сексе. Слова, что приходят на ум, слишком мелки или слишком наукоподобны: слияние, взаимосоответствие, взаиморастворение. "Волшебно" могло бы сойти, если б я так бессовестно не эксплуатировала его в прошлом. Например: "Здешний шеф-повар делает волшебный крем-брюле…" То же относится и к словам "восхитительно", "божественно", "потрясающе".