То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, — приняв ордынский гимн, мы сами стали — немножко Ордой?!
Для меня, генерала до мозга костей — нет выбора, — жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины…
Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне — страшно.
Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто — за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга…?
Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.
Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.
Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.
В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.
На разборе Беннигсен обещал — куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался — прямо к засаде.
Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:
— Ну вот, дожили… Как тати — стреляем чужих королей из-за угла… Куда мы катимся, Саша?
Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:
— Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль — выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы — поляков…
Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень — Крови. А в Писании сказано, — "Кровь — есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей…
Николай Николаевич тяжко махнул рукой:
— Тут ты прав… Но вот мы с тобой — культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, — хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?
Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:
— О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества — оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!
Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:
— Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества.
Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:
— Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, — наша с тобою — Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками.
На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.
Я видел маршала Понятовского, — сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!
И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу — себя!
Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!
А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела — белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.