Неслучайно после войны, после многих лет социальной работы вернувшись к живописи, автор попала к профессору Кшижановскому, а затем через Прушковского в братство Святого Луки. Они были гораздо ближе к Хелмоньскому (культ самодостаточности!), и, несмотря на лучшие намерения и то, как много они говорили о возвращении к мастерам, чувство аутентичной традиции живописи их позорно подводило. Душевное, достоверное описание двух профессоров, Кшижановского и Прушковского, у которых в период независимости Польши было больше всего преданных учеников (в которых они на редкость много вкладывали), невольно вызывает в памяти третьего профессора, Панкевича. По сравнению с первыми — черствый, его мало интересовало, на что живут и будут жить его ученики, его критика была суровой, не всегда справедливой; но, благодаря добросовестности, весомому качеству его критики, обширным, подробным и до самой смерти пополняемым знаниям и живописной культуре этого художника, кажется, только ему одному, после Станислава Виткевича, удалось развить в Польше последовательную художественную мысль в ответ на деформацию взглядов, вызванную ложно понятым патриотизмом и злосчастным стремлением к национальной самодостаточности в искусстве.
Жаль, что в книге Пии Гурской так мало описан фон ее воспоминаний, потому что там, где автор позволяет себе его описывать, получаются самые сильные места, лучшие образы. Но то был
В доме автора Аснык и Конопницкая, должно быть, делили пьедестал с «Огнем и мечом» и «Семейными вечерами», а под бумажным абажуром пани Крупинской, у рояля, накрытого турецкой шалью, замена «Святого Войцеха, едущего к язычникам» на «Крестьянина» Хелмоньского была революцией; Константы Гурский читал свои стихи на перенесение праха Мицкевича или посвящения Моджеевской[243]
; Ясенский славил Хокусая, а г-н Лаговский[244], идеалист и оригинал, защищавшийся от бросившихся на него коров томиком Словацкого, уже тогда предрекал большое будущее совсем еще молодому Жеромскому.Лампа с абажуром «цвета малинового мороженого» не осветила горького одиночества Герымского, а Подковинский, быть может, не задохнулся бы психически и как художник, если бы и он попал в этот маленький салон. Жеромского Пия Гурская упоминает, но это уже как будто мир другого масштаба («…сжимает железными шпорами до удушья бедное мое сердце, чтобы выжать из него каплю святости»). Тридцатилетний Бжозовский, умирающий в нищете во Флоренции («…почему я не могу работать, как мог бы, а я мог бы. Я изменил бы
Можно ли упрекнуть в чем-то автора этих воспоминаний? Ни в коем случае. Мы благодарны ей за то, что она рассказала о тех, кого знала и любила, потому что тот мир
16. Об «Избранном» Розанова
«Как можно писать о религии в Польше, где есть только архиепископ Теодорович и Дашыньский!»
Эта варшавская boutade[245]
двадцатых годов эмигранта Философова, одного из основателей Религиозно-философского общества в России в начале века, друга, первооткрывателя и оппонента Розанова, может быть, еще больше подходит к сегодняшней Польше.Тогда был еще профессор Зелинский, исследователь античных религий, — он пытался вывести христианство скорее из Греции, чем из Библии, был Мариан Здзеховский — он ездил к Пию X защищать одного из лидеров модернизма, своего друга, чуть не лишенного сана ксендза Лабертоньера, ездил в Ясную Поляну к Толстому, а в Сорбонне, будучи профессором Ягеллонского и Вильнюсского университетов, читал лекции о религиозных течениях в России, о Соловьеве и Хомякове.
Есть ли в сегодняшней Польше исследователи религии подобного масштаба, пишущие с такой же, как они, абсолютной свободой и откликом если не общества, то хотя бы откликом своей верной читательской публики? Сегодня, вероятно, еще чаще для среднего читателя «Тыгодника Повшехного», чем когда-то для читателя «Тыгодника Илюстрованого», а тем более «Пшеглёнда Вспулчесного», религия — это исключительно католицизм, а католицизм — в первую очередь защита польскости, в то время как для среднего читателя «Трибуны Люду» или даже «По Просту» любая религия — мракобесие и опиум[246]
. Иногда надо ее терпеть из соображений тактичности или даже во имя честной воли к демократизации коммунизма («народ — католик»), но точно не ради религии как таковой, которая, понятное дело, — сказка для не всегда послушных, но точно глупых детей.