– Нет. Не помню. Наверное, все-таки говорил. Не мучай меня, Майечка. У меня столько муки в голове, что ты только хуже себе делаешь. Я могу такое сказать, что потом мы обе пожалеем.
– Нет, мама. Говори.
Мама оторвала стрелку зеленого лука и стала растирать ее в руке, между пальцами.
– Миша всегда со слезами уезжал в Москву. Не хотел. Раз Гиля, чтобы его отвлечь, пообещал, что мы заберем его к себе насовсем. И придумал под свою ответственность, что был с тобой такой разговор и ты в настоящее время думаешь. А как только додумаешься до определенного ответа, так сразу все и решится. Гиля считал, что мальчик еще не выросший, а когда подрастет, все отпадет само собой. Каждый год повторялось одно. Мы считали, что Мише было легче думать, что со временем он будет жить с нами, а не с тобой. Потом он даже шутил на эту тему. Гиля его шутки поддерживал. Надо же было как-то мальчику находить выход в надежде, хоть и пустой внутри. Гиля первое время каждую минуту ждал, что от тебя придет письмо, или телеграмма, или вызов на переговорный пункт со скандалом, что мы забиваем мальчику голову. Но Миша же тебе никогда ни слова не сказал, не спросил? Значит, не верил с первой секунды. А делал вид, что верил. Вот такой тебе пример. Больше примеров нету.
– Теперь главное. Я знаю, что ты тоже знаешь, но мне надо от тебя словесное подтверждение. Про Гилю, как он умер.
Мама сжала кулак. Сильно. Я сама почувствовала, как ее плохо подстриженные, не совсем чистые ногти вошли в кожу.
Я смотрела на лохмотья зеленой стрелки в кулаке мамы. Запах лука бил в нос до слез. Но мама не чувствовала, у нее вообще слабое обоняние. А мне неприятно. Я сделала ей замечание, чтобы она бросила лук и вытерла руки. Мама бросила и нагнулась вбок, чтобы вытереть руку о траву. Тут она завалилась и медленно опустилась на землю с открытыми глазами.
Я еще много хотела спросить, но мама умерла.
Опять похороны. Опять Лазарь, Хася, Мотя с женой, их дети, Блюма с Фимой. Без молитвы, на новом общем кладбище. Гилю подхоранивали к его дальним родственникам на старом еврейском кладбище, теперь его бесповоротно закрыли. И тогда взятку пришлось давать, а маму даже со взяткой не брали, хоть я набегалась, насовалась.
Хоронили, между прочим, на средства, привезенные мной. Блюма заикнулась, что готова вручить мне деньги, которые Мишины, но я с гневом отвергла. Какие они дураки все-таки.
Я ни минуты не хотела оставаться в Остре. Я ничего не узнала, а только еще раз поняла, что мне все тут чужие и ничего хорошего ждать от них не надо ни в прошлом, ни в будущем впредь.
А что касается Миши, я осознала основное: мальчик искалечен мамой и Гилей. Вместо того чтобы поставить его на землю, они пичкали его баснями из разных отраслей жизни. И вот результат. Мальчик считал сумасшедшего Фиму своим отцом и Мирослава считал. А может, мама рассказала ему и про Куценко. И что после этого могло твориться у него в неокрепшей голове? Кто за все это ответит? Они с Гилей умерли, а отвечать мне.
Но дело не в этом.
Как оказалось, я не предполагала результата во всей его глубине.
По закону получалось, что дом переходил ко мне как к единственной родственнице. Фима и Блюма, даже и прописанные, настоящих прав ни на что не имели. Хоть прописка значила многое – на улицу я их выставить не могла. Закон давал одну возможность – жить им до своей смерти в доме или выписываться куда-нибудь. Но уходить им было некуда, а я не зверь, между прочим, разрешила жить.
Я Мише ничего не сообщила. Он находился рядом со сложной техникой, посреди морей или даже океанов, и не стоило его отвлекать. Ничего не поправишь.
Марику, конечно, я сказала. Он жалел меня и ничего не расспрашивал.
Только сказал:
– Теперь, Майечка, ты сирота. Я через это давно прошел. Я тебя понимаю. Ты и представить себе не можешь, как я тебя понимаю.
Но нет, он меня не понимал. Я становилась хуже чем сирота. Я имела сына, про которого ничего не знала, и теперь – без Гили и без мамы – не узнаю. Он сам мне не выдаст ничего, потому что лично я у него спрашивать не буду. Мне моя жизнь дорога, у меня еще растет малолетняя дочь.
Вероятно, мое лицо ясно выражало подобную мысль, и Марик добавил:
– Дети – наше спасение. Надо думать о детях. Миша взрослый. Думай об Эллочке. И я буду думать исключительно про нее.
Я согласилась, я же мать. А мать – больше чем жена, как ни считай.
С того дня началось мое невольное отчуждение от Марика. Он проявлял ко мне повышенное внимание, но я раздражалась и тянулась к Эллочке. Мне казалось, что дочь – мой спасательный круг.
И вот в почтовом ящике я нашла письмо от Миши.
О смерти бабушки ему сообщила Блюма. Я напрасно думала, что мне сойдет бесследно мое самостоятельное решение – не ставить в известность сына. Миша написал несколько строк, среди которых говорил о своей скорби. Обращение такое: «Здравствуйте!». И ни слова «мама», ни какого другого именного обращения. В итоге Миша выражал недовольство, что не послали телеграмму и он не простился с покойной.