— «Третье: нижних чинов миноносца «Скорый» матроса первой статьи Антона Иванова Шаповала, двадцати трех лет, матроса первой статьи Дормидонта Евлампия Нашиванкина, двадцати двух лет, матроса первой статьи Алексея Павлова Золотухина, двадцати двух лет, матроса первой статьи Ивана Прокофьева Чарошникова, двадцати трех лет, машиниста второй статьи Николая Филиппова (по его словам, Михайлова), двадцати трех лет, хозяина трюмных отсеков Ивана Степанова Пушкина, двадцати шести лет, подручного хозяина трюмов Дмитрия Максимова Сивовала, двадцати четырех лет, Николая Данилова, двадцати двух лет, Григория Мешанина, двадцати четырех лет, Тихона Отребухова, двадцати трех лет, Василия Боханова, двадцати двух лет, и Дмитрия Головченко, двадцати пяти лет, за явное восстание исключить из военной службы, лишить всех прав состояния в соответствии со статьями двадцать второй — двадцать четвертой «Об уголовных наказаниях» тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года и подвергнуть смертной казни через расстреляние».
Кто-то удивленно и громко ахнул. Судьи молча стояли против осужденных, растерянно пряча глаза. На выбеленных, как стены зала, лицах матросов — недоумение и ярость. Лица судей недвижны, но под высохшей дряблой кожей — испуг.
«Эти люди не правы, и они это знают, — подумал я, — их точит червь сознания неоправданной жестокости».
В жуткой тишине зала судебных заседаний навис призрак насильственной смерти.
«Неужто никто не спасет их от ненужной казни? Разве полным здоровья людям только и осталось, что носом в черную яму с пулей в затылке? Этого не может быть! Кто-то должен отменить бесчеловечный приговор!»
Из раззолоченной рамы, щуря близорукие светловыпуклые глаза, смотрел на приговоренных Николай Второй. Царственный лик, украшенный великолепной бородой, выражал немое одобрение.
— Всех не расстреляете, — с твердым спокойствием сказал Нашиванкин. Сел. Принялся торопливо поправлять повязку.
— Будьте вы прокляты! — раздались голоса из задних рядов. — За нас отомстят! Наступит и ваш час!
— Палачи!
— Убийцы!
— Изверги!
Поднялся и вышел вперед Антон Шаповал.
— Товарищи! — громко произнес он. — Мы пойдем на казнь, твердо зная, что будем отомщены, как будет отомщена вся пролитая народная кровь. Смерть наша только увеличит пламя, которое скоро уже поглотит палачей наших и все творимое ими зло… Да здравствует народ и его пробуждение! Пусть наша свежая кровь запылает великим огнем всенародного восстания и да придет же наконец та святая жизнь в мире и любви, то счастье, за которое мы вместе боролись!
Сидевший со мной рядом лейтенант Оводов вытирал платком мокрые от слез щеки. За три дня он почернел, осунулся, стал странно, по-стариковски сутулиться.
— Какое варварство, какая бесчеловечность! — возмущался он. — Непростительная низость!
Я помог ему снять с кителя погоны (свои я оставил в камере). Мы поздравили друг друга с новым званием. В зале раздался звон шпор. Конвойные стали выводить осужденных во двор.
Когда вышли на улицу, нас окружила толпа людей. Их отгоняли окриками и прикладами растерянные конвойные. Осужденные остановились. Жандармы отталкивали плачущих женщин.
Николай Оводов, упав лицом на плечо высокой, стройной женщины в черной меховой шапочке, громко рыдал, тяжело вздрагивая и дергаясь. Женщина с нежностью, тихо говорила ему что-то. Глаза ее были печальны, а свежее миловидное лицо алело ярким румянцем и на морозе казалось веселым.
— Не следовало бы их благородию так ронять себя, барыня, — сказал ей Пушкин, только что осужденный к расстрелу, — не подумали бы люди, что мы…
Женщина вспыхнула, отпрянула от него, сверкнула глазами. Но сразу же смягчилась, сконфуженно ответила:
— Мой муж заболел… оттого это с ним случилось.
— Коли так, виноват, барыня, что обидел, — шагая рядом, грустно произнес Пушкин.
И когда женщина осталась на пригорке, он часто оборачивался и вздыхал. А когда она скрылась из виду, поднял голову и, подставив лицо хлесткому ветру, зашагал прямо, решительно, не оглядываясь.
Вместе с приговоренными к смерти и осужденными на каторгу меня и Николая Оводова переправили на транспорт «Колыма». Ранним холодным утром портовый буксир вошел в бухту, синей извилистой раной рассекавшую хмурый остров. Фиолетово-серая поверхность воды клубилась холодным паром. Низкие голые деревья на берегу качались от ветра, стучали ветвями. Над Русским островом неподвижной громадой висела мрачно-лиловая туча.
Бухта Новик… Когда-то она была для меня бухтой Радостного Возвращения. Отсюда я любовался сиявшим ночными огнями городом. Сейчас передо мной высилась неприятной громадой плавучая тюрьма «Колыма», транспорт, покрашенный в грязно-серый цвет.
По веревочной лестнице поднялись мы на верхнюю палубу. Нас пересчитали, погрузили в трюм. Со стуком закрываемого гроба захлопнулась крышка люка. Здесь не было ни коек, ни стола, ни иллюминаторов. Тускло светили два электрических фонаря, подвешенные к подволоку, покрытому кроваво-красной ржавчиной.