Сторицын.
Я вам очень благодарен, что вы мое лицо считаете красивым: я сам его сделал таким. Но это я, — а как же другие? Объясните мне эту загадку… эту печальнейшую загадку моей жизни: почему вокруг меня так мало красоты? Я надеюсь, я верю, что кто-нибудь из моих слушателей, которого я не знаю, которого я никогда не видел близко, унес с собой мой завет о красивой жизни и уже взрастил целый сад красоты, — но почему же вокруг меня такая… Аравийская пустыня? Или мне суждено только искать и говорить, а делать, а пользоваться должны другие? Но это тяжело, это очень тяжело, Людмила Павловна.Людмила Павловна.
Наш дом очень красив, но от этого он еще хуже. Кто вам поставил розочку?Сторицын.
Модест. Это значит: или ваш дом в действительности некрасив, или же не так плох, как вы думаете.Людмила Павловна.
Нет, очень плох, я знаю.Сторицын.
Но ведь вы же из этого дома? Простите, княжна.Людмила Павловна.
Я не люблю, когда вы называете меня: княжна. И вы искренно думаете, профессор, что я красивая?Сторицын.
Да.Людмила Павловна.
Потом буду — да, а сейчас нет. Вы знаете, я бросила живопись. Это такой ужас! — я смешивала красивые краски, и вдруг на бумаге выходила гадость. А они хвалят. И вы знаете, зачем я езжу на острова? — думать. Однажды вы, Валентин Николаевич, посмотрели на меня с презрением…Сторицын.
Я?Людмила Павловна.
Да, вы, Валентин Николаевич, — и даже с отвращением. И с тех пор я все думаю, и если бы вы знали, как это трудно! Иногда я даже плачу, так это трудно, а иногда радуюсь, как на Пасху, и мне хочется петь: Христос воскрес, Христос воскрес! И вы неверно думаете, что жить надо красиво…Сторицын
Людмила Павловна.
Да. Жить надо — чтобы думать! Иногда я начинаю думать о самом безобразном, у нас на дворе есть такой мужик Карп — и чем больше я думаю, тем безобразия все меньше, и опять хочется петь: Христос воскрес!Сторицын.
Дорогая моя, но ведь это же и есть…Ах, Боже мой. Войдите, кто там… Что надо, Модест?
Модест Петрович
Сторицын.
Зачем это? Нельзя.Модест Петрович.
Но они уже идут. Гавриил Гавриилович беспокоится о твоем здоровье.Саввич.
Хотя вы, профессор, и запретили строжайше входить в ваше святилище и хотя у нас и трясутся коленки от страха, но раз вы сделали исключение для одной особы, то и мы решили с Мамыкиным: пусть исключение станет правилом. Садись, Мамыкин.Сторицын
Саввич.
Кроме шуток: как вы себя чувствуете, знаменитейший? Докторам не верьте, все доктора врут.Сторицын.
Меня выслушивал Телемахов.Саввич.
Знаю-с, но что отсюда следует? Позвольте, позвольте, хотя вы и знаменитейший профессор, а я никому не известный учитель гимназии, но я всегда позволяю себе говорить правду: ваш Телемахов — форменная бездарность. Почему вы не обратились к Семенову, ведь я же вам советовал? Не слушаете советов, а потом и киснете, как старая баба, извините за дружескую прямоту. Вот мне сорок лет, а вы видали когда-нибудь, чтобы я был болен, жаловался: ах, головка болит, ах, сердце схватило! Ты видал, Мамыкин?Мамыкин.
Нет.Саввич.
И не увидишь! Исторический факт. Ты что, Мамыкин, закис: знаменитейшего испугался? Не бойся, он не кусается.Мамыкин.
Я никого не боюсь.Саввич.
И не бойся. Папироску возьми.Mамыкин.
У меня свои есть.Саввич.
Брось! Ты сколько за свои платишь: небось три копейки десяток, ведь ты пролетарий, а профессорские с ароматом.Сторицын.
Пожалуйста, курите, Мамыкин.Елена Петровна.
Вы не знаете, княжна, когда первый абонемент в опере?Саввич.
Профессор, мы с Мамыкиным о рукописи зашли спросить… Виноват, княжна, вы что-то изволили сказать.Людмила Павловна.
Валентин Николаевич, вы свободны в воскресенье? Поедемте с вами куда-нибудь за город.Сторицын.
В воскресенье? А что у нас будет в воскресенье?Саввич
Сторицын
Елена Петровна.
Нет, нет, княжна. Бога ради, увезите его. Я буду от всей души благодарна! Ему так необходим воздух… я рассержусь, если ты не поедешь, Валентин.Саввич.
Разве и мне с вами проехаться? Я тоже давненько на лоне природы не был.Мамыкин.
Вы забыли, Гаврил Гавриилыч, в воскресенье я читаю у вас повесть.