На Москву опускался сентябрьский вечер. Стояло ласковое бабье лето. Легкий ветерок играл шторами на приоткрытом окне, за ним едва улавливался шум большого города. Они сидели на кухне, почти не притронувшись к еде. Над столом вдруг повисло молчание с почти ощущаемым металлическим запахом беды. Каждый про себя подводил свой итог прожитого времени и, в какой-то степени, жизни. А впереди маячило нечто, к привычному понятию «жизнь» не имеющее отношения. Они готовы были бежать с «корабля», не дожидаясь крушения, причины которого в деталях каждый формулировал по-своему. Общим было то, что оба они и составляли команду этого корабля и не могли признать, что приготовили его к затоплению: Илья сверху, а Сороковов снизу, не замечая, как по трапам на борт шли и шли разные люди, алчущие выгоды и благ, толкаясь, спешили карьеристы и приспособленцы, а идеи, за которые вчера умирали люди, гибли теперь в драках за посты, в бюрократизме, предательстве и словоблудии. Побеждали не люди чести, а кто хитрее подставит товарища и прогнется перед начальством. Особенно резво проникали на верхние палубы негодяи, таща за собой таких же негодяев, возводя непроницаемую стену непонимания с нижними палубами, где обитатели или наивно искали правду, или пускались во все тяжкие. Даже если место вожака занимал честный завхоз, а Сороковов и был честным, не очень умным завхозом, он неминуемо должен был уступить место политкоммерсанту или стать таковым. Этого и хотел от него Илья.
– Выпьем, что ли, – нарушил он мрачную тишину, разливая коньяк в пузатые хрустальные емкости.
– Помянем отца, – хмуро предложил Сороковов, разглядывая отливающую густым янтарем духовитую жидкость. – Я часто в последнее время думаю: хорошо, что он не дожил до этих дней. Не за то на войне кровь проливал, не тому нас учил, а мы его веру профукали.
Они помолчали.
– А ты замечал… – у Сороковова перед глазами вдруг возник отец в очках на кончике носа, читающий на диване, – как мало он нам про войну рассказывал?
– Может, и зря, – неохотно отозвался Илья, – а может, и нет. – Он сидел ровно, положив кисти рук на стол. Его черные волосы, присыпанные пудрой, смотрелись красиво, в серых глазах ощущалось беспокойство, вызванное какими-то другими мыслями. – Тогда маршалы отношения выясняли, а комбату что рассказать, как фрицев убивал да своих хоронил?
Сороковов вспомнил, как ежегодно после выпускных экзаменов в местной школе, где отец преподавал труд, устраивалось фотографирование выпускников. Директор школы всегда просила его прийти в военной форме, при орденах. Сороковов уже не помнил, их было восемь или девять, не считая медалей, но в памяти навсегда зафиксировалось, как в этот день отец, позвякивая наградами, сворачивал свой парадный френч с погонами, запихивал в небольшой трофейный саквояж, похожий на те, с какими ходили раньше земские врачи, и отправлялся в школу. Он надевал мундир перед самым фотографированием и также в саквояже приносил домой. Мать, ворча, отутюживала его и вешала в шкаф до следующего года.
– Думаю, – медленно сказал Сороковов, – он боялся, как бы у нас от правды мозги набекрень не съехали, а врать не хотел. Не избавились мы от двойной морали.
– Прекрати, – жестко оборвал Илья. – Ты сам-то верил когда-нибудь в ахинею, которую несешь на своих пленумах? Молчишь?
– На мне двенадцать тонн золота висит, – не реагируя на резкость, ответил Сороковов. – А во что я там верю или не верю – не суть.
– Не обманывай себя. – Илья миролюбиво окинул брата взглядом, лицо его обмякло. – Золото и без тебя добудут, без твоего райкома. Знаешь, кто мы есть? Жирные сытые надсмотрщики! Какая им вера? Поэтому еще раз говорю: продумай все и уберегись от угрызений совести. Умные ради будущего отказываются не только от прошлого, но и от себя. Меняться придется, мимикрировать, по-научному. – Илья театрально рассмеялся, посмотрел на часы над дверью, лицо его вытянулось. – Кончай трёп, – засуетился он, – вот-вот Майка придет. Ты таежник – вот мясом и займись, а я на картошку.
Звук двигателей ослаб. «Антон» выпустил шасси, под колесами побежала взлетная полоса.
Сороковов вышел из самолета с ощущением протянувшейся за ним из самой Москвы невидимой нити. Он чувствовал ее прочность, словно живая кукла-марионетка. Эта связь была новой и тревожной, грозящей опасностью. Сейчас его тревога совсем не походила на ту, с какой он впервые прилетел в Городок семь лет назад. Тогда он чувствовал опору, а беспокоился – как любой, начинающий работу на новом месте.