На многих в ту пору внешность Лермонтова производила неприятное впечатление. Его сокурсник по университету Павел Вистенгоф оставил непривлекательный портрет: «Роста он был небольшого, сложен некрасиво, лицом смугл; темные его волосы были приглажены на голове, темно-карие большие глаза пронзительно впивались в человека. Вся фигура этого студента внушала какое-то безотчетное к себе нерасположение».
А вот портрет, нарисованный позднее поэтессой Евдокией Ростопчиной (тоже урожденной Сушковой), которую называли Додо: «Ему не достались в удел ни прелести, ни радости юношества; одно обстоятельство, уже с той поры, повлияло на его характер и продолжало иметь печальное и значительное влияние на всю его будущность. Он был дурен собой, и эта некрасивость, уступившая впоследствии силе выражения, почти исчезнувшая, когда гениальность преобразила простые черты его лица, была поразительна в его самые юные годы. Она-то и решила его образ мыслей, вкусы и направление молодого человека, с пылким умом и неограниченным честолюбием. Не признавая возможности нравиться, он решил соблазнять или пугать и драпироваться в байронизм, который был тогда в моде. Дон-Жуан сделался его героем, мало того, его образцом; он стал бить на таинственность, на мрачное и на колкости. Эта детская игра оставила неизгладимые следы в подвижном и впечатлительном воображении; вследствие того что он представлял из себя Лара и Манфреда, он привык быть таким. В то время я его два раза видела на детских балах, на которых я прыгала и скакала, как настоящая девочка, которою я и была, между тем как он, одних со мною лет, даже несколько моложе, занимался тем, что старался вскружить голову одной моей кузине, очень кокетливой; с ней, как говорится, шла у него двойная игра; я до сей поры помню странное впечатление, произведенное на меня этим бедным ребенком, загримированным в старика и опередившим года страстей трудолюбивым подражанием. Кузина поверяла мне свои тайны; она показывала мне стихи, которые Лермонтов писал ей в альбом; я находила их дурными, особенно потому, что они не были правдивы. В то время я была в полном восторге от Шиллера, Жуковского, Байрона, Пушкина; я сама пробовала заняться поэзией и написала оду на Шарлотту Корде и была настолько разумна, что впоследствии ее сожгла. Наконец, я даже не имела желания познакомиться с Лермонтовым – так он мне казался мало симпатичным».
Кузина – это Катя Сушкова, которая считалась уже чуть не девицей на выданье. А ее почти что ровесник Лермонтов – ребенком. Лермонтов, действительно, невысок, крепко сложен и в том возрасте довольно упитан, а по его собственному признанию Марии Лопухиной, сестре Алексея, – толст. Сушковой он напоминал медвежонка, а одноклассники почему-то прозвали его лягушкой. Из-за внешней некрасивости Лермонтов страдал, хотя старался вида не показывать. Он делал все, чтобы казаться старше. Но обижался на барышень, как ребенок. Сушкова Лермонтову нравилась, с каждой встречей он в нее все больше влюблялся. Началось все в Москве, где девушка оказалась в доме Саши Верещагиной, у которой часто бывал Мишель, она знала его только по имени и ничем не выделяла.
«Я прозвала его своим чиновником по особым поручениям, – рассказывает Сушкова, – и отдавала ему на сбережение мою шляпу, мой зонтик, мои перчатки, но перчатки он часто затеривал, и я грозила отрешить его от вверенной ему должности.
Один раз мы сидели вдвоем с Сашенькой в ее кабинете, как вдруг она сказала мне: „Как Лермонтов влюблен в тебя!“
– Лермонтов! Да я не знаю его и, что всего лучше, в первый раз слышу его фамилию.
– Перестань притворяться, перестань скрытничать, ты не знаешь Лермонтова? Ты не догадалась, что он любит тебя?
– Право, Сашенька, ничего не знаю и в глаза никогда не видала его, ни наяву, ни во сне.
– Мишель, – закричала она, – поди сюда, покажись. Cathrine утверждает, что она тебя еще не рассмотрела, иди же скорее к нам.
– Вас я знаю, Мишель, и знаю довольно, чтоб долго помнить вас, – сказала я вспыхнувшему от досады Лермонтову, – но мне ни разу не случилось слышать вашу фамилию, вот моя единственная вина, я считала вас, по бабушке, Арсеньевым.
– А его вина, – подхватила немилосердно Сашенька, – это красть перчатки петербургских модниц, вздыхать по них, а они даже и не позаботятся осведомиться об его имени.
Мишель рассердился и на нее, и на меня и опрометью побежал домой (он жил почти против Сашеньки); как мы его ни звали, как ни кричали ему в окно:
Revenez donc tant^ot,
Vous aurez du bonbon (возвращайтесь скорее, вы получите конфеты. –