Читаем Прощай, Акрополь! полностью

— …И наконец, — Иван, продолжая рассказ, взглянул на художника, — рогулька запрыгала у меня в руках. Отступаю на два шага назад, пробую снова — нет, все равно, никакого обману! Прыгает — не удержать! «Кирку, говорю, давайте. Вроде бы тут!» Рою, землю наверх выкидываю… Корни травы позади остались. Корни акации — все тоньше, тоньше и тоже кончились. Ткнулась моя кирка во что–то твердое. Разрыл — кость человечья, давняя, временем источенная. Осторожненько расчистил. Гляжу — бедро. Рядышком — позвонки, как горох рассыпанные. Череп крохотный — то ли баба, то ли паренек, не знаю. Из глазниц земля сыплется… Вот так, значит, и лежит человек. Под ним — тайна земная, над ним — тайна небесная…

— А между двумя этими тайнами — тайна человеческая, — задумчиво проговорил художник. — Разве человек — меньшая загадка, чем мироздание?

Иван ничего не ответил.

…Все ниже и ниже спускался он в земные недра. Голос бился о стенки колодца, по влажным комьям, вывернутым острием кирки, и, угасая, с трудом долетал наверх, где не то всходило, не то садилось солнце — Иван уже потерял счет часам.

К исходу второго месяца, в субботний день, Иван дернул веревку — знак, чтобы подымали его наверх. Тьма проела ему глаза, и, подымаясь к лазурному кругу, висевшему где–то бесконечно высоко над головой, он думал: «А может, подвела меня палочка–то… Все ладони ободрал, копаючи, а земля молчит, как немая…»

Утром, перед тем как опять спускаться в колодец, он заглянул вниз. И вдруг увидал серебряный кружок — малюсенький, не больше тех перстеньков, что в восемнадцатом году в каменоломнях под Эрденом мастерили из динаров военнопленные сербы.

Показалась, значит, вода в конце–то концов! На глаза его навернулись слезы. Мужики, изо дня в день вертевшие ворот, спуская его в преисподнюю, теперь обнимались и плакали. К вечеру Иван вернулся в притвор. Иконописцы принесли ракии, налили в пузатые граненые стаканы — выпить на радостях, в честь воды. Он поднял стакан, а рука трясется, расплескивает ракию.

…Слушая его, художник перебирал в памяти свои колодцы: ведь он тоже спускался в глубины, в неведомое, испытывал такие же сомнения и такую же мучительную радость. Это и составляло его жизнь. Его тоже окружали молчанье и тайны земли. Он тоже плахил дорогую цену за возможность прикоснуться к тому, что для колодезника зовется водой, а для художника — Красотою.

И ему казалось, что и его ладони в мозолях от рытья бездонных добруджанских колодцев.

* * *

В каждом человеке сидит своя боль. Даже в самом счастливом. Иван Барбалов тоже нес по земле свою боль, надеясь завалить ее камнем на дне какого–нибудь колодца, где забрезжит у него под ногами вода. Однако боль неизменно вместе с ним подымалась наверх, к скрипучему вороту и дыму добруджанского жнивья.

Однажды он рассказал Ерофиму (так звали старшего из иконописцев):

— Сын у меня, Петром звать. Двадцать пять лет всего, а плешь во всю голову, брови повылазили, ресничины и той ни одной не осталось. Извелся парень — самая пора жениться, а кто на него такого взглянет? Уж какие я в него снадобья не втирал (была бы мать жива, она б втирала), кислотой прижигал, пока кожа не стала лупиться. Да все без толку… Бедняга в кармане зеркальце держит, то и дело смотрится — не пробилась ли, не выросла где во–лосинка? Какое там! Пушок какой если и выглянет, так через неделю–другую, глядишь, и его нету.

Ерофим внимательно слушал, на виске у него пульсировала голубая жилка.

— Ужом не пробовали? — спросил он. — Жиром ужиным? Лет двадцать тому, мы тогда в Белешской околии монастырь расписывали, игумен тамошний говорил, что только ужиным жиром и спасся. Представляешь, игумен — без бороды, лысый и безбровый? Как улитка гладкий, скользкий… Какой это уж был, в точности не скажу, ужи, слыхал я, разные бывают, но жир у них у всех одинаковый… Так что подвалило тому игумену счастье. Волосы отросли, длиннющие, бородища по рясе распластана — гляжу и глазам своим не верю.

Иван вглядывался в опаленное солнцем лицо Ерофима — крупное, с орлиным носом и. широкими ноздрями, подрагивавшими от вечерней прохлады, — и пытался уловить в глазах насмешку (многие втихомолку смеются над чужой бедой), но тот сидел, погруженный в раздумье, и в морщинах лба залегла и его, Иванова, беда.

Иван отлучился на неделю домой, ополоснул в Дунае лицо, сорвал грушу с дерева, что росло у родного порога — малость утолил жажду, — и отправился ловить ужа.

В прежние времена, на какую межу ни ступи, обязательно под ногами зашуршит змея. А теперь все до одной перевелись. Односельчане смотрели, как он продирается через заросли ежевики, и думали: «Не иначе раскисли у человека мозги под добруджанским солнцем». А Иван знай свое — ужа ищет.

Перейти на страницу:

Похожие книги