Какой-то сегодня выдался говорильный день, думал Скворцов досадливо и не стараясь унять эту досадливость. Говорильный: на митинге на этом, на собрании-сходке пришлось говорить, и сейчас, после ужина, втравили в разговор. Надо, однако, признать: втравили без особого его сопротивления. Постепенно разговор захватил, увлек и повел за собой торной и неторной дорогой к истине, до которой неизменно далеко, ибо за одной относительной истиной открывается другая, и сколько ни идешь по этой дороге, до абсолютной истины как-то не доходишь. В землянке, кроме Скворцова, были Емельянов, Федорук, Новожилов, Лобода. Провели Военный совет, рассмотрели некоторые меры касательно пополнения оружием и провиантом, потом Емельянов рассказал, как ездили с командиром на пепелище к Тышкевичам, как держали речи в селе.
Василь спал в своем закутке, отгороженном плащ-палаткой: свет его не беспокоил, к табачному дыму он привык, а голоса собеседники приглушали. Мигал светильник, сработанный из сплющенной снарядной гильзы, космы цигарочного дыма плавали вокруг чадящего фитиля, в таз капала вода с потолка. С появлением в землянке Василька Скворцов сперва выходил и других-прочих выводил курить на свежий воздух. Но постепенно и сам и другие-прочие все чаще стали обкуривать мальчишку. И сейчас, вечером, при шуме непогоды наверху, смолили толстые цигарки, добытый Иваном Харитоновичем самосад драл глотку. А были времена: покуривали греческие сигары и французские сигареты. Спасибо волынякам, ссудили Федорука куревом. И не одним куревом: по окрестным селам он разжился мукой, мясом, салом, солью. Покуда этим перебьемся, а там совершим налет на продовольственный склад, пошарим у господ фашистов по сусекам: и себе добудем и волыняков отблагодарим. Разговор, как пламя коптилки, то затухал, то разгорался. И ветер в трубе то завоет, то стихнет, к вечеру погода испортилась, а когда ездили на пепелище и в село, было тихо и сухо. Будто сквозь шум ветра и дождя Скворцов услыхал голос Федорука:
— Я все твержу своим хлопцам: цените молодость, да где там — молодые, зеленые и глупые.
— Чем же они глупые? — спросил Новожилов, ровесник хлопцев из хозвзвода, которые зеленые и глупые. — Что-то я не уловил…
— А чего тут улавливать? Молодость может по-настоящему оценить пожилой человек, молодость же все воспринимает как само собой разумеющееся… ну, скажем, силу, бодрость.
— Ого-го! — сказал Лобода.
— Вы все помоложе, можете не понять.
— Поймем, — веско сказал Лобода.
— Так вот, иногда хочешь и не всегда можешь, хе-хе! Желание вроде есть, а силенок увы и ах…
Усмехнувшись, Лобода переглянулся с Новожиловым, тот улыбнулся краешками красиво и капризно очерченного рта. Емельянов и Скворцов одновременно поморщились. Между тем Федорук продолжал:
— Когда-нибудь Красная Армия разгромит фашистов, так?
— Это будет скоро, — вставил Лобода.
— А по-моему, не очень, — сказал Скворцов.
— Сложно судить, — примиряюще сказал Емельянов. — Можем лишь гадать… Но мы прервали Ивана Харитоновича.
— Та чего там, прервали. Я про что? Я про то: разобьем бошей, и начнется мирный период. Вам, молодым, жить да жить, никакого Гитлера не будет в помине… А мне сколько останется, я ж старше вас годами.
— Еще поживете, — сказал Новожилов и обменялся с Лободой понимающим взглядом.
— Дякую. Сытый голодного не разумеет, так и молодой со старым… Жалко мне, конешное дело, что мало придется пожить после войны.
— Да что загадывать так далеко, Иван Харитонович? — сказал Емельянов. — Важней дожить до победы. А там уж и помирать нельзя, категорически возбраняется!
— Не стоит ставить телегу впереди лошади, — поддержал его Новожилов. — Сперва надо уцелеть на войне, затем уж хлопотать о долголетии.
Скворцов сказал, морщась от боли в пояснице:
— Надо, чтобы новая, мирная жизнь была не хуже, а лучше, чем была до войны. Потому что построится она на нашей с вами крови, на косточках тех, кто пал и падет за Родину. Нет и не будет фундамента прочней…
Помолчали. Послушали, как шумит непогода и шлепаются капли. Емельянов сказал:
— Сколько будет тех косточек? Сколько жизней?
— Тьма-тьмущая, — сказал Федорук. — Мильон? Три, пять? Кто подсчитает?
— Никто, — сказал Лобода. — Но лично я думаю: не больше миллиона.
И опять помолчали. Сказал Новожилов:
— Я, знаете ли, частенько задумываюсь: ну, хорошо, война страшная, немыслимая по жестокости, тут сплошь и рядом убивают. Но после нее неужели смогут убивать людей? Ну так, запросто, в уличной драке, скажем. Неужели можно будет сказать о ком-то: убит не на войне?
Федорук пыхнул дымком, и пламя заметалось, словно норовя сбежать с фитиля.
— Как бы не притерпелся народец к смерти. Когда столько ее перед очами-то… После гражданской войны это наблюдалось: равнодушней к смертям стали.
— Этого не должно быть, — сказал Емельянов, — трагедией очищаются.
— Не должно. — Удерживаясь, чтобы не поморщиться, Скворцов показал на закуток, где спал Василь: — Ради них воюем, ради будущих поколений. Им жить, Иван Харитонович!
— А я тож хочу пожить в свое удовольствие, — ответил Федорук, уже переводя в шутку, и первый засмеялся.