Вначале был только страх. Страх вязкий, оглушающий, панический. Страх перед ночной водой среди гор, перед предательской тишью в береговых зарослях, перед неизвестностью на той стороне. Но постепенно ежемесячные вылазки за кордон сделались для Влада неприятным, но обыденным делом. У него был напарник Никола Ластик, ленивый, неповоротливый малый одного с ним возраста, со смутным, будто навсегда заспанным лицом — ком едва сформированного теста с янтарными изюминами веснушек от уха до уха. Ластик просыпался только затем, чтобы поесть, справить естественную нужду и совершить очередной поход через границу. За всё время знакомства они едва ли высказали друг другу более двух слов кряду. Бондо подобрал Николу еще года два тому и с тех пор словно бы забыл о нем, препоручив его заботам своего никуда не выезжавшего из деревни помощника Гии Шанавы. Лишь в пьяном угаре он разражался иногда по его адресу снисходительной бранью:
— О, Ластик, момадзагло[5]
, разве мать тебя родила! Тебя родила лень от прохожего пожарника или от кинто. Бог послал мне тебя, чтобы ты не умер во сне от голода. Скажи, зачем ты живешь, Ластик, зачем зря коптишь небо? Если ты один раз по-настоящему сходишь на двор, от тебя, дорогой, ничего не останется…Никола лишь сонно посапывал в ответ и тотчас после ухода хозяина вновь заваливался на бок.
В загулах Бондо, сквозь дымку щедрого радушия, всегда чувствовались надрыв и печаль. Казалось, хмельной скороговоркой и хохотом он силился заглушить в себе нечто такое, от чего, если остаться с этим наедине, можно сойти с ума. Порою в самый разгар застолья лицо его омрачалось тенью, облачком, призрачным бликом воспоминания, и он мертвенно склонялся в сторону Влада:
— Знаю, парень, сдохну, как собака. Все забудут Бондо. И ты забудешь, и Никола, и Гия тоже. Все, все меня забудут. Сгнию в тюремном подвале с пулей в затылке. Все предадут, все! Один человек не предаст, Ашхен не предаст. И не забудет тоже. Она меня любит, Ашхен. У нее золотое сердце… Поехали к Ашхен!
Влад с облегчением вздыхал: это означало конец. Конец пьяным разъездам, кутежу и вынужденной бессоннице. Бегство Бондо к Ашхен, известной в городе вдове-портнихе, предвещало скорую и долгую передышку. В крохотной комнате ее ухоженного жилища хозяин пластом валился на постель за пологом, и покорная армянка с неделю отпаивала его там отварами собственного изготовления…
Много лет пройдет, прежде чем Влад познает тяжкую муку запойного похмелья, но, познав ее, он уже будет безвольно тянуться к ней сквозь египетские лабиринты забытья и делирия. Он проживет в этом бреду сотни жизней, пропустит через себя неисчислимое множество мгновенных видений, до основания сотрясающих душу, гибельное количество раз испытает ужас обморочных взлетов и падений, и в конце концов однажды, в зрелой половине жизни, ему покажется, что это и есть призрак того ада, той расплаты, тех геенн огненных, которые ждут его за чертой существования. Но, как говорится, всё впереди у нас с тобой, мой Друг…
Обиходив утихавшего Бондо, армянка стелила Владу в закутке прихожей, садилась рядом на низкую скамеечку и принималась жаловаться на судьбу:
— Разве это жизнь, Владик! За что Бог наказал меня такой жизнью, за какие грехи? Я никогда мухи не обидела. Где справедливость, Владик? Скажи мне, где? — К сожалению, он и сам не ведал, куда, в какие тартарары запропастилась эта справедливость, избегая общения с неблагодарной явью, и поэтому лишь соболезнующе помалкивал в ответ. — Я люблю его, Владик, но он же смертник! Рано или поздно они его всё равно возьмут и расстреляют, у него три судимости, и все за план[6]
. О, этот проклятый план, кто его только придумал, не будь ему на том свете покоя! Уходи от него, Владик, он не доведет тебя до добра, или ты не знаешь, что за это бывает!Ему ли было не знать этого! От пяти до десяти, а в повторных случаях — вплоть до высшей меры. Но расчет Бондо был надежен и прост. Лично он никогда не пересекал границы. Влад и Никола в силу своего возраста не рисковали почти ничем. Стрелять в несовершеннолетних по законам погранслужбы воспрещалось, а в случае провала им как беспризорникам грозила лишь детская колония. Транспорт в Батуми осуществлял Шанава. Бондо, при всех его связях, могли, конечно, привлечь за спекуляцию и вовлечение в нее малолеток, но план стоил такого риска: одна закрутка шла в духанах по червонцу. И было уже не счесть, сколько этих червонцев, спрессованных в темнозеленые комочки освобождающего дурмана, пронесли они с той стороны хозяину в начисто выпотрошенных от ваты и залитых «товаром» ячейках своих «рабочих» телогреек!..
Через несколько дней, окончательно опамятовавшись, хозяин вел Влада на базар, сажал его на попутную крестьянскую арбу, и он снова отправлялся в деревню до очередной пьянки и следующего затем похмелья. Прощаясь, Бондо совал ему в карман несколько смятых десяток и, отвернувшись от него осунувшимся лицом, цедил сквозь зубы:
— Передай: скоро буду.
И отходил, терялся в толпе…