«…Помнишь Махсуда Якубова, с которым мы проучились три года? Уверен, помнишь.
Мы, россияне, на нашем семинаре прозы считали себя чуть ли не мэтрами от литературы по сравнению с поэтами, приехавшими из глубинки, из национальных окраин. Всё было у них не так – и русский язык коверкают, и стихи их не почитаешь в оригинале, а только в убогом подстрочнике, который так же похож на стихи, как президентские речи на псалмы Давида. И вообще эти поэты слабо вписывались в сложившийся московский быт с его спешкой, нервозностью, аристократическим столичным шиком, богемно-похмельными пробуждениями и кухонными ночными бдениями. А каково им было перенимать московский протяжно-акающий, чуть жеманный говорок, тотчас подхватываемый любым новым жителем столицы, пусть даже с крохотным стажем «лимиты» за спиной…
В наших мудрёных беседах о литературе эти поэты почти не участвовали. Им, живущим в другом, незнакомом и слегка презираемом нами мире, было трудно следить за причудливым блужданием наших мыслей, да они к тому и не стремились. Их устраивало находиться в наших компаниях молчаливыми и согласными потребителями чая и водки. А может быть, жителей Кавказа и Средней Азии просто не очень интересовали волновавшие нас проблемы, ведь и культура их имела совсем другие корни, нежели та, в которой мы жили и пытались что-то творить, не выходя за её границы. А вероятней всего, ритм, задаваемый московской жизнью, был абсолютно чужд их восточной созерцательности и внешней неторопливости…
Вы ещё посмеивались над тем, что я неожиданно сошёлся с Махсудом, помогал ему править и рифмовать подстрочники, часто беседовал о высокогорном дагестанском ауле, откуда он родом и где живёт его небольшой народ.
В то время я уже интересовался иудаизмом, носил кипу и по утрам надевал тфилин
[2]. Знал и о лютой вражде между евреями и арабами, поэтому мне было вдвойне интересно общаться с мусульманином, пускай не таким правоверным и строгим, как здешние израильские и ливанские арабы, но – тем не менее мусульманином. Это общение как бы исподволь подводило меня к той жизни, к которой я, сам того не осознавая, стремился задолго до окончательного решения об отъезде. Мне очень хотелось разобраться в чём-то тёмном и пока не осмысленном, ведь ясно же было мне уже тогда, что духовный облик человека формирует вовсе не религиозная атрибутика, а что-то иное, впитанное с молоком матери и заложенное в подкорке, имеющее по-настоящему мистические и неподвластные разуму корни. До сих пор пытаюсь с этим разобраться, а разберусь ли когда-то – не знаю…Махсуда, как ни странно, иудаизм тоже интересовал. Но не более чем ислам, строгим ревнителем которого он никогда не был. Он считал, что это удел безграмотных стариков из аула, а современного молодого человека должны больше интересовать девушки, музыка, современные книги – то, что, по его мнению, наиболее ярко определяет цивилизацию, с громадным трудом проникающую в аулы. Он, Махсуд, должен впитывать её больше других своих односельчан, раз уж поступил в такой престижный московский ВУЗ, и нести, нести её в горы…
Неприязни к евреям он не испытывал, тем более их немало жило в Дагестане, и они всегда прекрасно ладили с соседями. При тамошних строгих семейных и национальных традициях как – то не было принято конфликтовать с соседями и делиться на своих и чужих – все были своими, пусть и не такими близкими, но уж никак не враждебными. Ни в одной религии нет изначальной ненависти к чужаку – зато уже сегодня мы домысливаем и переиначиваем из корыстных и меркантильных побуждений строгие охранные религиозные постулаты. И, к сожалению, не только из глупости или зависти…
Так вот, во мне Махсуд увидел друга и единомышленника, который помогал ему преодолевать тот барьер отчуждённости и порой откровенного неприятия, который в Литинституте всегда существовал со стороны высокомерных великороссов по отношению к кавказцам и другим инородцам. Конечно, далеко не все из нас были такими, но ведь общество оценивают, к громадному сожалению, не по его лучшим представителям, а по наиболее крикливым и скандальным… Я искренне старался помочь, по-человечески понимая, как нелегко в столице этому стеснительному и улыбчивому горскому пареньку, говорящему по-русски с акцентом, а многих вещей просто не понимавшему или переиначивающему на свой лад.
Зарифмованные мной подстрочники – простенькие и совершенно непрофессиональные – приводили его в неописуемый восторг. Он не раз говорил, что его стихи по-русски звучат ничем не хуже, чем на родном языке, и он обязательно опубликует их в Махачкале, а потом пришлёт экземпляр книжки, потому что мы как бы уже становились соавторами этих стихов, а значит, собратьями по литературе. Братство на Кавказе значит очень многое. Наверное, он не совсем понимал, а может, не хотел понять, что творчество всегда индивидуально, и соавторство может быть только у ремесленников, его же стихи – это его стихи, а я – только пересказчик их на другом языке, но уж ни в коем случае не соавтор. Впрочем, в эти тонкости он вникать не хотел, и такая ситуация устраивала его вполне. Любому поэту хочется, чтобы о нём узнало как можно большее количество читателей, а родного горского народца Махсуду было явно недостаточно. Когда я говорил ему, что я – не бог весть какой переводчик, он в это упорно не верил и наверняка считал, что собеседник кокетничает или набивает себе цену.
Общались мы с ним, повторяю, не только на уровне рифмования подстрочников и выпивания по этому поводу дагестанских коньяков. Нередко мы беседовали об иудаизме и исламе. Он постоянно недоумевал, почему евреи так упрямо стремятся к своим древним библейским святыням, отказываются от удобных и необходимых для просвещённого человека благ европейской цивилизации, конфликтуя с остальным миром? Ведь есть же – никто не станет отрицать! – множество вещей более важных, по его мнению, и необходимых для жизни, нежели дедовские суеверия. А ведь эти пережитки мешают стать человеку по-настоящему современным и отдаляют его от эмансипированных и цивилизованных братьев. Вот он, Махсуд, не отрицает ислама и никогда не переменит вероисповедания, но ставить его во главу собственного благополучия?! Никогда такого не будет – всё должно быть в разумных пределах, без перегибов и неудобств. Может, когда-то в будущем, когда он добьётся признания и заработает много денег, и вот тогда уже его душа потребует высших материй, но это будет не скоро и на сытый желудок. А до этого нужно сделать ещё очень много более прозаических и банальных дел.
Я не спорил – нельзя навязывать своё мнение в таких щепетильных вещах, пусть решает сам, что ему ближе. Тем более, мне, еврею, как-то не совсем логично убеждать мусульманина в преимуществах ислама перед атеизмом. Любая религия возвышает человека, делает его более разумным и терпимым, если он, конечно, не остановится на полпути и не превратится в упёртого фанатика, для которого на все вопросы есть заранее заготовленные ответы, а истина – вот она, под ногами… Атеизм страшен своей неприкрытой агрессивностью, хотя и он – своеобразная вера в неуправляемый вселенский хаос, а также неверие в собственные жалкие потуги что-то изменить. Кому-то, наверное, выгодно существовать в этом аду, но… не знаю. Не знаю.
Махсуд не скрывал своих планов. Если не удастся добиться успеха на литературном поприще, то он обязательно добьётся успеха в чём-то ином, энергии у него хватает. Не важно, в бизнесе ли, культуре или политической деятельности, но жизнь свою он обязательно устроит, ведь, вопреки всеобщему мнению, что все кавказцы – люди состоятельные, происходил он из семьи бедной и многодетной, а значит, добиваться всего должен сам, без надежды на чью-то помощь и поддержку.
Я тоже не скрывал своих планов о скором отъезде в Израиль, но каждый раз прибавлял, что никаких меркантильных соображений по этому поводу не держу, и, если в том есть какой-то элемент прагматизма, то это прагматизм иного рода, связанный, скорее, с достижением не физического, а духовного комфорта. На что-то иное в Израиле рассчитывать вряд ли приходится. Хотя, если бы кто-то спросил меня, что такое «духовный комфорт», я вряд ли ответил бы чётко и вразумительно.
Махсуд согласно кивал головой и говорил, что выбор мой наверняка правильный, потому что без достижения внутреннего согласия с самим собой ни о каком внешнем успехе говорить невозможно. Может быть, он тоже эмигрирует куда-нибудь, если представится случай, ведь на Кавказе идёт перманентная война, всё зыбко и неопределённо, а нам отпущено не так много времени для радости и удовольствий, чтобы жить лишь надеждами и верой в то, что завтра будет лучше, чем сегодня.
Чувствуешь, он даже представить не мог, что не внешними благами обусловлен мой выбор! И ведь он наверняка был уверен, что я только кокетничаю, прикрывая банальность планов высокими туманными рассуждениями. В систему его ценностей эти мои желания просто не вписывались!
Хотя уже сейчас, когда прошло несколько лет, может, не таких долгих в обычном временном измерении, но весьма значимых и переломных для меня, я не стал бы так однозначно и сурово клеймить его горячие монологи о радостях и земных удовольствиях, в противовес развивая мудрёные теории о духовности, высшем предназначении и ещё бог весть о чём, заготовленном в качестве аргументов для будущих своих поступков…»