«Эти наши неизлечимые эмигранты убеждены, что через месяц революция кончится, и они вернутся к власти во Франции, перевешав всех мятежников. У власти-то они будут, – эмигранты почти всегда приходят к власти, даже самые глупые, – но очень не скоро. <…> Я у своих знакомых эмигрантов спрашиваю: имеете ли вы возможность переждать за границей без дела лет десять? Тогда храните гордую позу и высоко держите знамя… А если не имеете возможности, то понемногу начинайте утверждать, что в революции далеко не все скверно; есть хорошие начала, здоровые идеи, ценные завоевания, ха-ха-ха!..»
В этом издевательском пассаже Алданова-Ламора всего важней, видимо, заключительный мефистофельский смех: автор – и тем более его загадочный герой – применительно к результатам русской революции не обольщается; опираясь на избранную им «картезианскую» концепцию истории, он твердо знает, что никаких десяти лет для возвращения не хватит, нужно самое малое – полвека, а то и целого столетия окажется мало. Что же касается пресловутого «суда истории», который якобы рано или поздно определит для всех подлинное место, – а значит, и эмигрантов, «дезертиров России», тоже оправдает, – то в том же романе и тот же герой уже всерьез роняет фразу:
«Нет суда истории, есть суд историков, и он меняется каждое десятилетие».
Термин «поэт-эмигрант» в нашем литературоведении с начала двадцатых годов и аж до конца 1986 года (до первых журнальных публикаций Ходасевича и Набокова, если быть точным) означал то же самое приблизительно, что желтая звезда на рукаве и на груди при Гитлере: «Ату его!» Однако загонщики улюлюкали мало и осторожно, лишнее улюлюканье не поощрялось: к чему ругать эмиграцию вместе с ее гниющей – а то и вовсе сгнившей – литературой, если проще сделать вид, что ее вовсе нет? Число наших специалистов по литературе русского зарубежья до последних лет было таково, что, доведись их пересчитывать по пальцам, глядишь, еще и не все пальцы на одной руке пришлось бы загнуть к ладони. Лишь вторая половина восьмидесятых годов принесла неожиданность: эти самые пальцы, прижатые к ладони, дрогнули и сложились в известную фигуру кукиша: выяснилось, что в СССР есть – пусть немного, но есть! – специалисты по этой литературе, скажем так, «неформальные». К ним и начали обращаться издательства за материалом для публикаций. Где лучше, где хуже, но с помощью такого вот классического для России «авося» первое знакомство внутри-российского читателя с вне-российским писателем уже состоялось.
Вопрос о том, одна русская литература или две (т. е. внутри России и вне ее), вообще некорректен. Русских литератур, если говорить лишь о языке, не одна и не две и даже не двадцать две, сравните лишь региональные литературы Петербурга и, скажем, Владивостока для ясности этого утверждения; во всем мире создается литература на английском языке, но никому и в голову не приходит утверждать, что вся эта литература – английская. Но как минимум одна общая черта у всей русской литературы после 1917 года прослеживается: вся литература этого периода сидела.
В лагерях.
В эмиграция,
В темных углах.
В эвакуации. (Ахматова была эвакуирована не только в Ташкент, но и – позже – в переводы древнекорейской и древнеегипетской лирики. Андрей Платонов – в сказочники). Сидела литература, наконец, просто сиднем, как Булгаков или Всеволод Вячеславович Иванов: одно что-нибудь идет на сцене, все прочее лежит в столе.
Наш четырехтомник посвящен не самой большой, но очень важной ветви русской поэзии: той, которая сидела (да и сидит) в эмиграции. Многие из авторов, впрочем, в иные периоды своей жизни самым натуральным образом сидели в тюрьмах и лагерях – у Гитлера (В. Корвин-Пиотровский, А. Неймирок), у Сталина (А. Эйснер, А. Ачаир), у Тито (И. Н. Голенищев-Кутузов) – и во многих других местах; многим это стоило жизни. Но объединяет наших авторов то, что литературным творчеством занимались они в 1920– 1990-е годы, сидя в эмиграции.
Эмигрантскую литературу – и поэзию – создала советская власть.
Она же создала и советскую литературу, хотя сам этот термин все-таки ошибочен. Как заметил в свое время архиепископ Иоанн Сан-Францисский, он же в миру Дмитрий Шаховской, он же в поэзии – поэт Странник, в таком случае, если давать названия литератур согласно политическим структурам, можно многие западные литературы объявить «парламентскими» и т. д. Тем более невозможно объявить «советской литературой» «Доктора Живаго», «Мастера и Маргариту», ахматовский «Реквием», стихи и прозу Даниила Андреева, созданные во Владимирской тюрьме.
А вот те, кто покидал Россию в первой половине двадцатых, тем более в первой половине сороковых, бежали именно от советской власти. Не воздвигнись она – почти никто бы на чужбину не двинулся. Сохранив же русский язык за семьдесят лет «такого маяния» (Г. Иванов) в чужих краях, литература русского зарубежья накопила немалые богатства. На наш взгляд, поэзия – все же самая ценная часть наследия русского зарубежья.