— Кажись, нет, — язвительно передразнил горбун. — Вот и рассуди: мошну свою набивать в жадности ненасытной, поперек убийства, много хуже выходит. Почему так? А потому это, что жор — это напитание духа твоего желанием плотским. Похоть — это напитание твоего духа желанием плотским. Зависть — это желание плотского. И любой
Но не потому, что накажут за них, а потому, что по смерти своей проклятием они для тебя станутся, ибо не может твой дух иначе жить, чем одним только желанием плотским. Затем и сказано, что коли
Так что, паря, если перед смертным часом тебе
— На семерку?
— Вот-вот, на семерку, — захихикал горбун. — Аккурат, про эти семь
Вит
Он вдруг оборвался, посмотрел мне за спину и нетерпеливо застучал костяшками пальцев по столу. Волною воздуха открываемой двери мне окатило спину, вслед за ним заклубило тошнотворным сладким запахом Андрюшкиного чавканья. К нему примешивался другой запах, что-то знакомое,
Горбун не смотрел на меня. Выражение его лица стало озабоченным, черты обострились, выказав острые углы скул. Я сжался, почувствовав что-то нехорошее.
— Забери у него бумаги, — отрезал горбун.
— Мы закончили? — торопливо спросил я, охватываемый тревогой.
Тяжелая рука навалилась мне на левое плечо, мясо ногтей небрежно подмяло исписанные листы, скомкало их и унесло с собой, назад. Ручки и распечатанная пачка бумаги осталась на столе. Клубничный пар обдал меня сильнее, усилился и второй запах. Кажется, это…
— Насчет
На голову, на плечи, на спину мне хлынула холодная жидкая вонь. Бензин! В мгновение я понял все и завизжал от страха, отпрянув с табурета на пол и прикрываясь от льющейся на меня вонючей жижи. Руку обожгло и вывернуло в суставе: в своем порыве я позабыл, что прицеплен к столу. Слезы брызнули из глаз. Все тело, каждая клеточка, словно закислило изнутри, пропиталось едкой колючей кислотой. Кое-как я вывернулся, ослабив руку, и как можно дальше заполз под стол. Ужас объял меня, тело забила кислая колкая дрожь, слезы будто выбивало изнутри прищуренных век, укрывающих глаза от бензиновой грязи.
Пустая пластиковая бутыль полетела на пол. Две вытянутые коленки брюк Андрюшеньки плясали перед моим полуослепшим лицом.
— Зря вы так, Дмитрич, — впервые я услышал его голос, тяжелый глухой бас, — сантехники как раз две плиты в подвале подняли, трубы чинят. Там и урыли бы, без лишней суеты. На что оно вам, с огнем-то?..
— Не-е-ет! — заревел я из-под стола, заметался, рвя прикованную руку в кровь. — Да вы что, не надо, нет, не на-а-а-а…
— Заткнись, на хуй! — его ботинок пушечным ядром врезался в ножку стола. — Заткни свое хлебло, более тебя не спрашивают! Так что, Дмитрич, может, туды отволокем? Там я его и кончу враз, зароем, и делу конец. А, Дмитрич?
— Ну, не на-а-а-адо… — выл я, — не надо, не надо, не надо! Может, я не сказал чего, а? Я не все дописал, а? Ведь не все же, да? Не над-о-о-о-о-о…
— Ремонт сделают, — раздалось откуда-то эхо горбуна, — окно прорубить заставлю, без окна дышать совсем нечем, а у меня легкие-то и так не железные…
— Ну, не надо… — ревел я медведем, вцепившись второй рукой в ножку стола, бензиновые слезы катились по лицу. — Не на-а-адо… А-а-а….
Это будет дикая боль, ужасающая боль, все тело, все тело, все тело охватит огнем, тысячи и миллионы ожогов в одно мгновение, от которых нельзя отдернуть руку. А я прикован, а я разорву себе руку, я вырву с мясом эту кисть и даже не почувствую этого, слишком это страшная боль везде, боль повсюду, боль каждого нерва, отчаянный крик, нечеловеческий рев, звериный, яростный, разрывающий на части… Сколько, сколько, сколько, сколько?