Я этот опыт (уже долгий: не следует мне общаться с молодыми, их зачисляют в «подозреваемые») учла. В июне 1977 года, приехав в свой родной город, в Ленинград, я общалась только со старыми. Со своими сверстниками. Мы, как и полагается пенсионерам, идиллически дышали свежим воздухом в Летнем саду. Никакой слежки никто не заметил. Один раз, когда я сидела на скамейке, поджидая опаздывающего приятеля, ко мне пристала цыганка: «Дай погадаю». Я ее прогнала. «Женщина, за тобой враги по пятам ходят! – сказала она со злобой. – Они твой волос сожгли, твой след вынули». Пришел мой приятель, мы вместе посмеялись над вещаниями гадалки.
Не знаю, как насчет волоса. Но следом занимаются постоянно. Когда я вернулась в Москву, а из Москвы в Переделкино, мне с оказией была доставлена весть: в Ленинграде кое-кого из тех моих старых друзей, с которыми я общалась, потревожил Большой Дом. Тревога была несерьезная: сдать какие-то книги, которые я будто бы им привезла. Они отказались. Тогда им было возвещено: пусть помнят, что хоть сами-то они пенсионеры и их, так и быть, не тронут, но дети у них еще молодые и детей можно с работы согнать.
Родителей удобно шантажировать детьми, а детей – родителями.
В Ленинград я более не езжу. Подглядывание и подслушивание продолжается в Переделкине и в Москве. Глядят – с перерывами, слушают – постоянно. Какая это, наверное, унылая скука – подслушивать старушечьи разговоры, все больше о болезнях да о лекарствах, «все рюматизм и головные боли». Но слушают, пленку меняют…
Иногда, впрочем, и развлекаются. Звонок. Беру трубку. «Это Лидия Корнеевна?» – «Да». – «Желаю вам поскорее издохнуть».
Иногда так:
– Позовите Александра Исаевича.
– Его, к сожалению, здесь нет.
– Ну, ничего, не жалейте. Скоро мы его хлопнем, и вы на том свете увидитесь.
Это про дачу Корнея Ивановича, где я иногда живу, написала Инна Лиснянская.
3
9 января 1974 года, претерпев обряд исключения, я заехала на городскую квартиру, чтобы принять ванну, отмыться от грязного папиросного чада, и, отмывшись, отправилась в Переделкино. В сумерках мутно тонули ворота, фонари, заборы. Но утром, если не случится ночью сердечного приступа, я надеялась выйти навстречу правдивости и чистоте сугробов, спуститься по шоссе к замерзшей речке, подняться, перейдя мост, на гору, на могилу Корнея Ивановича, – и оттуда, сверху, сквозь переплетение ветвей, увидать поле, уютно устланное снегом и с медленною плавностью поднимающееся вверх к даче Пастернака. Эта мягкая, добрая плавность всегда утешала меня.
Всю дорогу в машине, посасывая капли на сахаре, я усердно терзала себя неудачами своих ответов. Катаев спросил: почему, при моем неуважении к Союзу, я не вышла из него сама? Я должна была ответить: после того как исключили Солженицына, я написала в Союз: «Прошу вычеркнуть мое имя из числа членов». Но умный человек отсоветовал: «Что же! Они вас с удовольствием вычеркнут! А вы напишите такое, чтобы они вынуждены были собраться и выслушать вас». Тогда я послала телеграмму, что исключение Солженицына позор для нашей родины, и еще многое, – и вот наша беседа наконец состоялась… Как глупо ответила я на полицейский вопрос: «а зачем вам деньги на Западе?»… «А зачем вам деньги на Востоке?» – должна была я ответить допрашивающим, а я вместо этого дала им честный отчет о своих медицинских расходах. Экие, подумаешь, бессребреники! Все журналы, газеты, издательства у них в руках, все они члены редсоветов и редколлегий, все ежегодно переиздают и славят друг друга многотысячными тиражами, все получают многотысячные гонорары (а кое-кто еще и зарплату в Союзе) и не знают, видите ли, зачем деньги на свете! Ни на Западе, ни на Востоке деньги пока что не отменены, и не пахнет еще нигде их отменой… Ведь не чужие деньги получить уполномочивала я своею доверенностью, а – собственные, заработанные честным трудом… Надо было ответить: «Своими деньгами я вправе распоряжаться сама». И какой стыд, какое для меня унижение: документы, даты, факты, подтверждающие, что повесть моя была Лесючевским принята, – все у меня в руках, а я онемела перед его наглостью. И какой стыд: когда они все враз заорали, я уронила на пол бумаги, уронила очки, долго и без толку шарила по полу… Уронила – перед ними – себя.