Я мало читал такого и был изумлен этой Вашей смесью любви к "предмету" с любовью к слову: в равной степени сильных и друг в друге себя узнающих. В поэзии одна из них, как правило, хромает. Как читатель поэтов я Вам благодарен; как собрат по перу и как человек вообще -- испытал зависть. На мой взгляд, эта Ваша любовь любви, любовь к любви -- самая большая новация в русском стихе, в этом веке запечатленная. За открытия такого порядка человек расплачивается неспособностью их повторить впоследствии; но бояться этого нечего. Ощущение богооставленности, которое, как мне кажется. Вас донимает, ощущение временное: тяжелый искус, но разрушить Вас он, думаю, не должен. Разве что стихи могут стать похуже, но к сути вещей, к смыслу бытия Вы не ослепнете. Если я могу что-либо посоветовать, то это -- писать подлиннее (в процессе многое само становится на свои места) и побольше метрического и строфического разнообразия.
Я хотел бы еще Вам заметить одну вещь насчет ранних. Не печатайте их в строку, прозой. Я понимаю, что теперь такая мода пошла; но не надо дурить читателю голову этим способом -- ему со стихами и так не сладко. Загляните в этимологию слова "стих" (верс), и тогда Вам станет понятно, о чем я говорю.
Вообще же из присланного мне Вами можно составить замечательный сборник, и я бы на Вашем месте именно этим бы и занялся: в отечестве или вовне. Думаю, что от сборничка Вашего польза была бы не только лично Вам (отделаться, отделиться, взглянуть на себя без этих стихотворений в сознании -- как опорожнить шкаф и увидеть, что надо купить новые вещи, надеть нечего), но и для нашей словесности, чтобы кто-нибудь -- если не Вы сами -попробовал бы взять нотой выше. Я, во всяком случае, был бы только рад Вам в этом деле помочь, и Вы можете на меня в этом смысле рассчитывать, хотя, по-моему, лучше попытаться издать сборник дома.
Сердечно ваш,
Иосиф Бродский
3. II. 1990
* "Континент", No. 66, 1991
-----------------
Altra Ego
I
Представление о поэте как о завзятом донжуане появилось сравнительно недавно. Подобно многим представлениям, укоренившимся в массовом сознании, оно, по-видимому, явилось побочным продуктом промышленной революции, которая, благодаря квантовым скачкам в людской численности и грамотности, породила само явление массового сознания. Другими словами, такой образ поэта, кажется, больше обязан всеобщему успеху байроновского "Дон Жуана", чем романтическим похождениям его автора, возможно впечатляющим, но в то время широкой публике неизвестным. К тому же на всякого Байрона всегда найдется свой Вордсворт.
В качестве последнего периода социальной отчетливости и сопутствующего ей филистерства, девятнадцатое столетие породило большую часть понятий и отношений, которые занимают нас и которыми мы руководствуемся по сей день. В поэзии это столетие по справедливости принадлежит Франции; и, возможно, экспансивная жестикуляция и экзотические склонности французских романтиков и символистов способствовали скептическому отношению к поэтам не меньше, чем расхожее представление о французах как о воплощенной распущенности. Вообще же, за этим поношением поэтов скрывается инстинктивное желание любого общественного строя -- будь то демократия, автократия, теократия, идеократия или бюрократия -- скомпрометировать или принизить авторитет поэзии, которая, помимо того что соперничает с авторитетом государства, ставит знак вопроса на самом индивидууме, на его достижениях и душевном равновесии, на самой его значимости. В этом отношении девятнадцатое столетие просто примкнуло к предыдущим: когда доходит до поэзии, каждый буржуа -- Платон.
II
Однако отношение античности к поэту в общем и целом было возвышенней и благоразумней. Это связано как с политеизмом, так и с тем обстоятельством, что публике приходилось полагаться на поэтов в увеселениях. Если не считать взаимных пикировок (обычных в литературной жизни любой эпохи), пренебрежительное отношение к поэтам в античности -- редкость. Напротив, поэтов почитали за лиц, приближенных к божествам: в общественном сознании они занимали место где-то между предсказателями и полубогами. Мало того, сами божества зачастую были их аудиторией, как свидетельствует миф об Орфее.
Ничто не может быть дальше от Платона, чем этот миф, который к тому же ярко иллюстрирует представления древних о цельности чувств поэта. Орфей отнюдь не Дон Жуан. Он так потрясен смертью своей жены Эвридики, что олимпийцы, не в силах более терпеть его стенания, разрешают ему сойти в преисподнюю, чтобы вывести ее. То, что из этого путешествия (за которым последовали аналогичные поэтические нисхождения у Гомера, Вергилия и, конечно, у Данте) ничего не выходит, только доказывает интенсивность чувств поэта к своей возлюбленной, а также, безусловно, понимание древними всех тонкостей вины.
III