А вот просо тот год сильное уродилось. Мать как в воду глядела. Взял я серп, сжал, снопы во двор принес и вручную то просо обрушили. Набрали килограммов пять. Но маманя наша опять не дала каши сварить, всю зиму берегла и перебирала, чтоб не отсырело, не задохнулось зерно. Сказала, опять сеять будем.
Жили мы в ту зиму в основном рыбой да зайчатиной. Речки у нас все зарыбленные, ну, я вентери вязал из ивовых прутьев, брал рыбу-то. Жарил, солил, даже к поезду продавать носил, на станцию. Раз в день поезд останавливался… Осенью и зимой ставил в ельниках петли проволочные на зайцев, ружья не имели. Так что перепадало и зайчатинки. Капусты засолил, груздей бочку. Кормилицы не было, только теленка держали, так я сена ему двадцать копен накосил, с сеном хорошо было, даром что человек его есть не может.
Но хуже всего с хлебом. Пшеницу посеял — не уродила, одним пайком и жили. Паек выдавали, если семья без кормильца. Чем дальше — тем хуже и туже с хлебом становилось. Дошли до того, что сушеные грибы толкли в ступе — рыжики — и из той «муки» хлеб пекли. Рыжиковый. А без хлеба, известно, и с мясом сыт не будешь. Я к матери: давай просо съедим!
— Нет! — кричит в голос. — Не дам просо. Не-е да-а-ам!
Озлился я на нее, с голоду помереть можно, дрожа над этим просом.
Стала тут косить народ страшная болезнь — септическая ангина. Отравление от лежалого под снегом зерна. По всему телу шли черные пятна, и в три дня человек умирал. Мать и Вовка угодили в больницу — подозревали ту самую, «черную» ангину. Соседи сказали: для поправки нужно свежее мясо. Пришлось телка зарезать. Вдоволь телятины нажарил и малышню накормил. Все деньги, какие мы на станции за рыбу, грибы, ягоды выручили, я на соль потратил, соль была дорогая. Пятнадцать стаканов купил и засолил тушу. Принес матери свежатинки, а она мне одно заладила:
— Просо-то посей… Посей просо, Виталя…
А сама слабая, смертынька, да и только. Думаю, глядишь, последняя мамкина воля, грех не выполнить. Пошел сеять на дальний нарез, что нам за лесом отвели. Мешок наперед повесил, правой рукой набираю горсть — и поперед себя веером сыплю.
Тут ангина проклятая свалила сестру Лиду. Лида мне хоть малость помогала по хозяйству, а без нее совсем сладу нет с малышами. Я по дрова — за мной хвост. Пришлось соседям оставлять под надзор.
В то лето я совсем озлился. Худой, чернущий, голодный… И в наше время всю крестьянскую работу не переделать, а тогда — один-одинешенек, штаны с голодухи сползают, все детям отдавал да в больницу носил.
А тут еще похоронка на Николая пришла. Скрипишь зубами, хоть в петлю! — да смотрят на тебя усталые от голода глазенки, идешь и всю злость на фашиста, недород, на ангину эту чертову — в работу, в работу вбиваешь! На той злости весь народ и держался.
Приду к матери — она свое:
— Виталя, а Виталя… Просо не посмотрел, как там оно?
Пошел, посмотрел. До него ходу семь верст, за лесом. А просо-то наше запустилось, отводки дало и низкорослое-низкорослое. Пошел в следующий раз в больницу, говорю:
— Не быть зерну, запустилось просо начисто!
Мать даже прослезилась, хоть давно все слезы выплакала.
В то лето картошка уродила богато, я груздей насолил тридцать ведер, дров запас — на себе возил, впряжешься в тележку и тянешь… А вот пшеницы взяли всего мешок. Что посеял, то и сжал. Сызнова без хлеба зимовать, на рыжиках.
Тут, слава богу, мать из больницы выписали. Веду ее домой, она опять:
— Давай, Виталя, свернем, просо посмотрим.
— Да нечего там смотреть! — отвечаю. — Запустилось все.
— Ну пойдем, Виталя, ну пойдем, — просит, как ребенок, а сама известно, какой ходок, все лето пластом пролежала.
Дошли кое-как. Глядим — чудеса! Просо наше в полметра ростом вымахало, золотое стоит, да зерно тяжелое, частое, так стебель и клонит.
Мать прилегла, отдохнула маленько, от радости не отдышится никак. Послала меня за серпами, тележкой да мешками. Жали мы в два серпа до самого вечера, нагрузили тележку, везем по тракту. И радоваться боимся.
В старые времена по этому екатерининскому тракту с демидовских рудников золото да серебро возили. Бабка моя рассказывала: выезжают зимой раным-ранё на тяжелых лошадях, в подсанках вроде легко везут, да кони в мыле. И с охраной — кругом верховые так и вертятся. Демидов-четвертый был сам себе указ, выплавлял что казне, что себе — вровень, по тысяче пудов и более. Вот мы по этому тракту и везем свое золото — просо.
Да-а, идем мы, значит, вечереет, и тут с опушки выходит черный мужик, на лешего похож. Мы так и вросли, как вкопанные. Не то бросить просо и бежать, не то вперед идти? В ту пору озерковский лес начал пошаливать, ходили слухи, будто облюбовали его дезертиры.
— Что, — спрашивает, — тяжело везти?
— Тяжело.
— А что в мешках?
— Травы накосили.
— А сами откуда?
— С Озерок.
И тут из леса к тому бородатому еще двое выходят.
— А откуда везете?
— Из-за станции, — отвечаю, а сам прикидываю, что два серпа у меня под мешками подоткнуты и задешево я это просо никому не отдам. Спокойный и злой был в ту минуту.
— А мужиков-то, что ж, не осталось совсем?