И все же я иду к ней без всякой конкретной цели — как к единственной
В какое смятение все-таки приходят мысли, когда стоишь перед бабушкой. Перед старой беспомощной женщиной, которая под разными предлогами остается лежать в неприбранной комнате и предается безумной игре своего воображения — при свете забытой, горящей среди бела дня свечи, тоже как бы ополоумевшей.
Сегодня, когда я утром была у бабушки, пришел Виталий. Он приблизился к кровати под балдахином.
— После обеда мне надо съездить в Красавицу, — сказал он и повернулся ко мне, — не хочешь ли поехать со мной. Марго? — И снова к бабушке: — Не хочешь ли передать что-нибудь?
Бабушка покачала головой. Она лежала на спине, лицом кверху.
— Туда? Нет!.. Ты вернешься вечером?
— Скорее всего, нет. Раз уж я буду на полпути, то…
— Ладно, — прервала она его, — поезжай, поезжай.
Не спросив и не выслушав куда. Должно быть, эту чуткую, ясновидящую женщину
— Ты не встанешь? К столу? Или потом? — спросил он.
— Нет, — ответила она. — Так я лучше отдыхаю от этого.
Он тоже не спросил: от чего? Но все еще не уходил. Стоял перед кроватью с балдахином, где она лежала с закрытыми глазами.
Между складками одеяла из зеленого шелка покоилась на краю постели ее рука; маленькая, пухлая, без перстней на пальцах, но с длинными ногтями, она свисала вниз; открытая ладонь была повернута наружу.
Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что именно на эту руку смотрел и смотрел Виталий, словно не в силах оторвать от нее взгляда.
Может, мне все это привиделось, так как, глядя на эту руку, я вдруг разволновалась и меня охватил страх?
Эта рука заставляла его, маленького мальчика, бить земные поклоны и касаться лбом пола перед какой-нибудь дароносицей… она вызывала в нем ненависть, но ненависть, уже тогда смешанную со страстным желанием оторвать ее, свою мать, от всего того, что их разделяло. Чтобы однажды, в доказательство своего мужества и своей зрелости, склонить голову перед ней, своей матерью!..
Разве то, что сосредоточилось и сконцентрировалось в одной-единственной точке, не излилось из этого глубочайшего источника на всю его жизнь? Не превратилось в сердечное тепло, с которым он относился к своему народу, проникая в самые глубины его благочестивого смирения, чтобы узреть в его просветленном лике образ собственной матери, вырванной из пут суеверия и вознесенной к ясности? И это становилось ненавистью, холодной, воинственной, ненавистью детских дней, переносимой с личности матери на угнетателей народа, будто именно она, мать, их и породила.
Разве не эта рука гнала его в каждую схватку, последняя из которых теперь заканчивается его бегством — куда, куда? К какой победе, к какой пропасти? Схватка, которой он уже не может помешать, которая обрела власть над ним, стала его судьбой, исполненной ненависти и любви к матери.
Пока он стоял перед матерью, не решаясь уйти, не возникла ли перед его глазами мечта детских лет? Его первое требование к жизни, от которого он так больше и не отступился. Не выполненное, это самое раннее и самое благородное требование увлекало его все дальше.
И все-таки это мне, скорее всего, привиделось. Ведь я видела его сразу после этого; видела, каким он был собранным, внимательным, ничего не забывающим; а я могу судить об этом, ведь именно мне он давал свои указания. Ни следа тайного или подавленного волнения. Хладнокровие, которое в этих условиях можно было бы назвать равнодушием, так ненатянуто и непритворно естественно он держался. Это производило ошеломляющее впечатление, казалось, будто подлинного Виталия видишь перед собой только сейчас, когда Виталия уже не было, когда он «перечеркнул себя».
Это слово впервые сорвалось с его губ в пещерах Киевской лавры. Но когда в тот момент он произносил это мрачное слово, его лицо, озаренное свечой, сияло как сама жизнь. В его ранней юности отрицание непреодолимо оборачивалось утверждением всего и вся.
И только сейчас лицо монаха говорило: «Нет».
Так мне удалось еще раз побыть с ним. Первое время мы молча сидели в тарантасе, направляясь по ухабистой дороге из Родинки в Красавицу. Говорить было не о чем. Все было сказано. Мы выехали после короткого прощания с Ксенией, которое далось ей легко.
Лошадь, послушная, объезженная, шла то быстрее, то медленнее. Затем вожжи дернулись, и Виталий невнятно пробормотал:
— Татьяна…