Очистительный огонь большевиков делал свое страшное дело. Он смывал гнилую и слабую русскую интеллигенцию, уготовившую себе самоубийство.
Такие мысли бродили у меня в голове, когда в морозный вечер я стоял у буфера вагона с винтовкой у ноги на своем посту. Люди забирались в свои берлоги - нетопленые теплушки - и устраивались на грязном полу, чтобы коротать длинную и темную ночь, полную тревоги и неизвестности.
Постояв пять дней в эшелоне на товарной станции, мы возвратились в город. В это время Петлюра был разбит на Украинском фронте, и с галичанами, занимавшими Жмеринку, было заключено перемирие.
Добровольцы переживали последние дни. Гвардия на фронте сражалась все хуже. Восточные отряды грузин и кавказцев превратились в разбойничьи банды и грабили кого попало. Население озлоблялось и говорило, что между добровольцами и большевиками разницы нет. В самой армии шло разложение. С особенной ненавистью будировало еврейство. По адресу генерала Драгомирова пускались инсинуации. На Ирпене фронт держался тонкой нитью. Притока добровольцев не было. Оружия не хватало. Транспорт разрушали бандиты. За Днепром орудовал Махно. Бывало поставишь себе вопрос, что будет дальше, и словно закроешь какой-то клапан своей психике: «Лучше не думать».
Подонки, как говорили тогда, поднимали голову.
Наш штаб по-прежнему помещался на площади против театра. Во второй половине ноября у нас произошла перемена начальства. Генерала Рерберга сменил генерал-лейтенант Розалион-Сошальский. Говорили, что генерал Рерберг разошелся во взглядах с генералом Драгомировым и был причислен к его штабу. С моим новым начальником мы потом прочно сошлись и вместе испили всю чашу мытарств. Это был необыкновенно благородный и воспитанный человек старых традиций. Но при его появлении я не знал, как повернется дело. Впоследствии генерал рассказывал о моем первом ему представлении. Дел по приему должности было масса, и прошло несколько дней, прежде чем я представился ему официально. Начальник штаба доложил генералу, что надо принять корпусного врача, и генерал назначил мне время явиться. Пришел, говорит он, профессор в полной форме, но опытный кавалерист сейчас же усмотрел, что все не так сидит на корпусном враче, как на заправском кавалеристе, хотя тот и проделал в свое время японскую кампанию в составе Дикой бригады. Хлястик шинели сзади был предательски расстегнут. Но зато исчерпывающим докладом генерал остался доволен.
- Персонал есть?
- Никак нет, ваше превосходительство.
- Средства и перевязочный материал есть?
- Никак нет, ваше превосходительство.
- Как думаете справиться?
- Достанем, ваше превосходительство, и обеспечим всем необходимым, войдя в сношение с Красным Крестом и добровольными сестрами.
- Хорошо, благодарю вас.
И повернулся налево кругом и вышел.
В это время ширилась эпидемия сыпного тифа, и я посещал многих офицеров по квартирам.
Вечерние сводки наводили тоску и уныние. Повсюду добровольцы сражались плохо и отходили почти без боев. Зараза отхода охватила всю армию. Это было мрачное время. Однако никто из нас, настроенных пессимистически, не предвидел того, что вскоре пришлось пережить всем нам. Даже на порядке работы не отражалась висящая над всеми нами гибель.
У меня было много работы. Вместе с врачами Красного Креста я выработал программу отхода. За нами остались те четыре вагона, в которых мы сидели во время первой стоянки на станции. Но получилось и осложнение. На меня выпала неприятная обязанность поставить управлению Красного Креста условие очиститься от израильского племени и взять на себя ответственность за эту меру. Она вызвала, конечно, много злобы по моему адресу. Один из евреев-врачей грозил мне расправой со стороны большевиков. Но приказание мне было дано, и я должен был его выполнить. Нелепо было пускать в свой штаб отъявленных большевиков, каковыми были Майданский и Каневский.
Со дня возвращения в город мы должны были держать связь со штабом, а я - еще и с Кинбурнским полком. Я часто рассуждал так: «Будь я человек молодой и имей я впереди будущее, все то, что я видел и переживал, было бы глубоко интересно. Если бы все это можно было изучить и обработать впоследствии». Но я не могу сказать, что и в то время я ринулся в омут событий, руководимый жаждой научного исследования. Я был человек со всеми страстями и пороками моей среды и моего времени. Состоял ли мой долг в том, чтобы работать в Добровольческой армии только в качестве врача или в роли бойца - это был вопрос высшей философии. Но я должен сознаться, что меня гораздо больше увлекала роль бойца.
Все, кто переживал драму того времени, не находили в ней ни прелести, ни поэзии. Проклинали судьбу и мечтали о лучшем. Созерцать драму приятнее, чем быть ее участником. Я часто спрашивал себя, что лучше: эта ли полная приключений тревоги и опасностей жизнь или тихое, безмятежное мещанское счастье, которое всегда было так чуждо моей душе? Думаю, что перетянули бы весы авантюры и непокоя.